Сойди, Моисей
Шрифт:
— Беру в долг. От тебя. Один этот раз.
— От меня брать не можешь. Взаймы давать у меня денег нет. И со следующего месяца тебе придется ходить за ними в банк, потому что сюда приносить я не буду.
А он, опять не слыша слов, спокойно, тихо глядел на Маккаслина — родича, почти отца, но теперь не родного по духу — так даже меж отцом и сыном кончается на каком-то пределе родство; и он:
— Тебе семнадцать миль туда ехать — верхом, по холоду. Ты мог бы переночевать со мной здесь.
и Маккаслин:
— Раз ты не хочешь спать там, в твоем доме, то зачем и я здесь буду в моем? — и ушел, а он глядел на яркую чистую белую жесть и думал — уже не впервые — о том, как сложно создается, формируется человек (к примеру, Айзек Маккаслин) и как непряма, извилиста, окольна дорога, которую безошибочно все же избирает в этом лабиринте дух человека (к примеру, Айзека), формируя его окончательно и непреложно — к удивлению не только пращуров и предков с отцовской и с материнской стороны, создавших, как им казалось, Айзека Маккаслина, но и к удивленью его самого.
взял в долг и потратил, хотя мог бы устроиться иначе: майор де Спейн предложил ему комнату у себя в доме на неограниченный срок и никаких вопросов задавать не стал, и в будущем не задал бы, а старый генерал Компсон оказался даже щедрей де Спейна — предложил ему полкомнаты своей и пол постели и прямо объяснил причину: «Заживем вот вместе, и к весне я дознаюсь, в чем тут дело. Сам скажешь. Не верю я, чтоб ты просто ушел от всего. Выглядит оно похоже, но мне довелось достаточно видать тебя в лесу, и не верю я, что ты так вот попросту покинул все, хоть оно и похоже, дьявол дери, на то»; взял в долг и заплатил за квартиру и стол до окончанья месяца и купил плотницкий инструмент, не потому лишь, что руки сноровисты — решив жить трудом своих рук, он мог бы и к другому делу приложить их, скажем к лошадям — и не покойно и самонадеянно Христу подражая, 52 как молодой игрок покупает крапчатую рубашку, потому что игрок старый пришел вчера в такой и выиграл, но (без заносчивого лжесмиренья, без ложной и надменной кротости, ибо не с руки она тому, кому надо трудом добывать хлеб — не очень-то и хочется, а надо, и не хлеб лишь единый) потому что если Назорей счел плотницкое дело подходящим для жизни, для служенья целям, которые избрал, то и для Айзека Маккаслина такое ремесло годится, — пусть даже цели, побуждения Айзека, хоть и достаточно простые внешне, были и навсегда останутся непостижны для него самого, а жизнь, столь необоримая в своих потребностях — когда бы за Айзеком выбор, то он, не будучи Христом, не выбрал бы для себя такой жизни. И вернул долг. Он и забыл, что Маккаслин будет ежемесячно класть на его имя в банк тридцать долларов (в тот первый раз привез и бросил на постель, а больше приносить не стал); он плотничал теперь вдвоем с напарником, вернее старшим партнером — то был старый умелец, алкоголик, богохульный ругатель, который в военные 62-й и 63-й годы строил в Чарльстоне суда для прорыва блокады 53 и плавал после корабельным плотником, а в Джефферсон явился два года назад неведомо откуда и почему и с тех пор немалую часть времени проводил в местной тюрьме, опоминаясь от приступов белой горячки; вдвоем они у председателя правления местного банка покрыли конюшню новой крышей и, поскольку старик, празднуя завершенье труда, опять угодил в тюрьму, Айзек сам пошел в банк за получкой, и председатель сказал: «У вас надо просить взаймы, а не платить вам», а миновало уже семь месяцев, и тут-то он впервые вспомнил, на счету скопилось двести десять долларов, а крыша была у них первым солидным заказом, и когда он вышел из банка, то на счету лежало уже двести двадцать долларов, и, чтобы погасить долг, оставалось добавить двадцать — до двухсот сорока, — и он добавил (правда, через три месяца, когда итог вырос до трехсот тридцати) и сказал: «Теперь я ему перечислю», но председатель возразил: «Перечисленья сделать не могу. Маккаслин запретил. Но вас ведь двумя именами крестили; откройте себе на второе имя новый счет»; но он обошелся и так — заработанное серебро и бумажки завязывал в носовой платок и хранил в кофейнике, увернутом в старую рубашку (вот так же завернул его в рубашку, везя из Уорика восемнадцать лет тому назад, Теннин прадед), на дне обитого железом сундука, что старик Карозерс привез когда-то из Каролины; и хозяйка удивлялась: «Даже без замка! И даже дверь, уходя из дому, не запираете!», а он глядел на нее спокойно, как на Маккаслина в тот первый вечер здесь, — на женщину, чужую ему вовсе и ставшую роднее родни, ибо те, что служат вам хотя бы и за деньги, становятся родными, а те, что ранят сердце, делаются ближе брата и жены
52
…купил плотницкий инструмент… Христу подражая… — В Евангелии от Марка сообщается, что Иисус Христос выучился ремеслу плотника.
53
…строил в Чарльстоне суда для прорыва блокады… — См. коммент. к с. 161.
а была и жена теперь; старика он вызволил из тюрьмы и, привезя к себе в комнатушку, силой вытрезвил, сутки провозился неусыпно около него, поставил на ноги и накормил, и они построили заказанный сарай, — не крышу только, а весь снизу доверху, — и на дочери фермера-заказчика он и женился; она у отца была единственная, ростом невеличка, но — странно — крупней, чем казалось на взгляд, плотней, что ли, темноглазая, со страстным, сердцевидного очертанья, лицом; хоть и занятая по хозяйству, она приглядывалась к нему днями напролет, пока он пилил балки по разметкам старика; и она:
— Папа рассказал мне про тебя. Та ферма — она по-настоящему твоя ведь?
а он:
— И Маккаслина.
— Ему что — по завещанию отписано полфермы?
и он:
— Зачем тут завещание. Его бабушка — моему отцу сестра. Мы с Маккаслином все равно что братья.
а она:
— Он тебе троюродный племянник, и больше никто. Ну, да не в том дело.
И они поженились, она стала его женой, его обетованным краем, раем неземным и вместе земным, ибо снова повторилась извечная земная повесть — и с ним тоже, ибо каждый должен поделиться собою с другим живущим, дабы войти в обетованную ту землю, и, делясь собой, сливаются они воедино — на это время хотя б, но сливаются, на время пусть и краткое, но сливаются неразделимо, невозвратно и необратимо; еще не переехал он с женой из тесной комнатки, но раздались у комнатушки стены, исчез пол и взреял потолок, и одета она была в мыслях Айзека сияньем, когда он утром уходил и возвращался в нее вечером; тесть уже имел в городе участок и дал строительный материал, и Айзек с партнером стали возводить одноэтажный домик с верандой — ее приданое от родителя и свадебный подарок ото всех троих, и условлено было не говорить ей, покуда не кончат, не приготовят для въезда, и он так и не узнает, кто сказал ей — но только не тесть и не партнер (хоть одно время Айзек думал, что тот проболтался спьяну), и как-то он пришел с работы — скорей умыться и передохнуть минуту, и пора будет спускаться к столу, к ужину — вошел не в каморку наемную, а в чертог, ибо останется та комнатушка осиянной и в старости, и после утраты счастья — и увидел вдруг лицо жены, она проговорила: «Сядь», и оба сели на край постели, еще и не касаясь друг друга, и было лицо ее напряжено и грозно, и голос был страстным и гаснущим шепотом безмерного обещания:
— Люблю тебя. Ты знаешь, что люблю. Когда мы туда въедем?
а он:
— Я не… Я думал… Кто сказал тебе…
Горячая ладонь свирепо закрыла ему губы, резко прижав их к зубам, пальцы яростной дугой впились в щеку:
— Но ферма. Наша ферма. Твоя ферма.
Ладонь чуть приосвободила губы для ответа, и он:
— Я…
Опять рука — ладонь и пальцы — налегла тяжестью всего тела, хоть еще и не коснулось тело, и голос ее:
— Нет! Нет! — ибо пальцы ощутили сквозь щеку не вырвавшиеся из губ его слова, и опять затем шепот-выдох любви и обещания безмерного, и вопрос:
— Когда?
И опять ладонь слегка освободила губы, и он:
— Я…
И рука ушла, и она встала, повернулась спиной, нагнув голову, и голос ее теперь был так небывало спокоен, что он не узнал ее голоса:
— Встань, отвернись, закрой глаза.
И он не понял, ей пришлось повторить, и он закрыл глаза и тоже встал, и услышал снизу колокольчик, зовущий к ужину, и опять ее спокойный голос: «Запри дверь», и он запер, прислонился к холодному дереву, не открывая глаз и слыша стук собственного сердца и звук, шорох раздеванья, который затем кончился, внизу опять прозвонили, повторили для них, и шелестнула постель, он повернулся, и ни разу он не видел ее прежде нагой, а просил уже о том однажды — хотел видеть нагую, ибо любил, и хотел, чтобы она глядела на него нагая, ибо любил ее, — но больше уж не повторял своей просьбы, даже сам отворачивался, когда она вечером накидывала на себя халат, чтобы платье снять, прикрывшись, а утром прикрывалась платьем, одевая халат, — и она не позволяла ему лечь рядом до того, как потушена лампа, и даже в летнюю жару одевала простынею себя с ним, прежде чем позволить повернуться к ней; и поднялась по лестнице хозяйка, подошла коридором, постучала в дверь, позвала их, но она и не пошевелилась, лежа немо поверх одеяла, отвернув на подушке лицо, не вслушиваясь ни во что и ни о чем не думая («Во всяком случае, не обо мне думая», — мелькнуло у него), затем хозяйка ушла, и она сказала: «Разденься», все так же отвернувшись невидяще, недумающе и неждуще, и рука ее точно сама собой и зряче поднялась, поймав запястье его руки в ту самую секунду, когда он приблизился к постели, так что он, и не приостановившись, изменил лишь направленье, повинуясь тянущим вниз пальцам, и она повернулась наконец — тем единым и цельным движением, которое не упражнением дается, а врождено и вдвое древней человека — глядя на него теперь, рукой по-прежнему притягивая к себе вниз, все ниже, ниже, и он не заметил, не ощутил мига, когда притяженье это кончилось и она уперлась ладонью ему в грудь, держа его на расстоянии все с той же легкостью, без всякого словно бы усилия, и не глядя на него — да и зачем ей, чистой женщине, жене, кому и без того врожденно ведомы повадки вожделеющих мужчин, — и все ее тело, которое он только что пред тем увидел в первый раз, теперь преобразилось, воплотило в себе все женские тела, когда-либо ложившиеся навзничь, раскрываясь неприневоленно — и не из губ недвижных, а из глуби откуда-то шепот, замирающий, неодолимый:
— Обещай.
и он:
— Что обещать?
— Ферму.
Он шевельнулся, выпрямляясь. Рука тут же перестала упираться ему в грудь, опять поймала его запястье, пальцы сжались слегка, затем сильней, когда он хотел высвободиться, — но только пальцы, а сама рука не напряглась, как не напрягается электрический кабель, передавая ток.
— Нет, — проговорил он. — Нет.
Она и теперь не глядела на него, но уже по-иному, однако пальцев не разжала.
— Нет, говорю тебе. Не хочу. Не могу. Ни за что.
А пальцев все не разжимает, и он в последний раз сказал, как мог внятней и (это он чувствовал) по-прежнему мягко и думая: «Она загодя знает больше, чем я смог узнать из всего слышанного за все охоты в лагере, где вместо книг досужие мужские разговоры. Им от рождения ведомо и до скуки ясно то, к чему парень приближается в четырнадцать — пятнадцать лет вслепую, с боязливой дрожью»:
— Не могу. Ни за что. Никогда. Запомни.
Но по-прежнему тверда ее неодолимая рука, и он произнес «Да» и подумал: «Она пропащая. Пропащей родилась. Все мы родились пропащими», — и мысли прекратились, замерло невыговоренным еще одно «Да», и время прервалось… такого — что уж там мужские разговоры — и в мечтах не грезилось, и когда возобновилось время, он лежал иссякший на вечном и ненасытимом берегу, и снова движеньем, которое вдвое древней человека, она повернулась, отстраняясь, а в первую брачную ночь она плакала, и он подумал было, что и теперь заплакала в сбившуюся, смятую подушку, и услышал голос, заглушаемый подушкой и порывами безудержного хохота:
— Вот и все. Больше ничего тебе не будет от меня. Если не понесла сейчас сына, о котором просишь, то уж другую кого проси.
Лицом к стене, отворотясь от пустой наемной комнатушки и смеясь, смеясь
Он раз еще побывал в лагере, прежде чем лесопромышленная компания подвела ветку и приступила к валке леса. Сам майор де Спейн туда больше не ездил. Но их приглашал: живи и охоться, когда пожелаешь. После той финальной охоты, после смерти Сэма Фазерса и Льва генерал Компсон с Уолтером Юэллом затеяли было зимой учредить корпорацию, всем их старинным кружком арендовать майоров лагерь и окрестные леса для охоты — идея, осенившая простоватого старика генерала и достойная самого Буна Хоггенбека. Даже мальчик сразу же раскусил эту уловку, попытку заново заинтересовать майора лагерем; за пустую и призрачную надежду ухватился было и Маккаслин, но даже мальчик понимал, что мертвому припаркой не помочь, что майор де Спейн им откажет. И отказал. Подробностей мальчик не узнал. Его не было при этом разговоре, а Маккаслин не стал распространяться. Но прошел июнь, и двойной день рождения остался неотмеченным, наступил ноябрь, а про лагерь майора де Спейна никто не заикнулся, и мальчик так и не узнал, заговаривали ли с майором насчет предстоящей охоты, хотя майор, разумеется, знал о сборах через Эша; они — мальчик, Маккаслин, генерал Компсон (для него эта охота была последней), Уолтер, Бун, Теннин Джим и старый Эш — ехали тогда два дня в двух груженных припасами фургонах, забрались миль за сорок от знакомых мальчику мест и прожили там положенных полмесяца в палатках. Пришла весна, и они услышали (только не от майора), что он продал лес на сруб лесопромышленникам из Мемфиса, а в одну из июльских суббот мальчик приехал в город с Маккаслином и пошел к майору де Спейну в контору — просторную комнату на втором этаже, окнами выходящую на захламленные зады лавок, а обрешеченным балконом — на городскую площадь; стены уставлены книгами, в нише за занавеской — вода в ведре из кедровых клепок, сахарница, ложка, стакан и оплетенная бутыль с виски, а у дверей покачивается на стуле старый Эш, дергая за шнурок, колеблет над письменным столом опахало из бамбука и бумаги.
— Пожалуйста, — сказал майор де Спейн. — Эш, надо думать, не прочь будет пожить в лесу и сам постряпать. Все брюзжит, не нравится ему, как Дэзи готовит. С тобой еще кто-нибудь?
— Нет, сэр, — ответил он. — Я думал, может, Бун…
Вот уже полгода Бун служил полисменом в Хоуксе; майор поставил это условием при продаже леса, точней, пошел на компромисс: он хотел было устроить Буна десятником на подачу бревен, но компания решила, что роль блюстителя порядка ему скорее по плечу.
— Добро, — сказал майор де Спейн. — Я дам ему сегодня телеграмму в Хоукс. Там и встретитесь. Эш отправится поездом, съестное они захватят, а ты езжай себе налегке верхом.