Союз летящих
Шрифт:
Алейн не ответила. Она думала о девочке, украденной у родителей. О маме. Женщине, которую считала родной мамой -- и которую, на самом-то деле, подло и бессовестно обокрали. Отобрали родную дочь. Да, она никогда об этом не узнает и не поймет, но что это меняет?
– Это было решено Глобальной Сетью, Алейн.
Дьен-то слышал ее и чувствовал. Он был тайри, а она пока -- все еще нет.
– Как будто это что-то меняет, - сказала Алейн.
– Ты помнишь, зачем ты здесь. Как много поставлено на карту. Как много жизней тебе предстоит спасти. Моральный абсолютизм хорош только в теории.
– Да, я помню. Что может быть важнее слезинки ребенка? Слезинки двух детей.
– Дело не в арифметике. Но мы решили, что лучше так. В данном случае так лучше. Да, это обман людей. Но...
Алейн вспоминала себя. Вот почему все случилось так странно. Она тогда думала, что просто внезапно повзрослела. После каникул с несчастным случаем вдруг полностью сменились интересы, образ жизни. А что ей было делать, женщине ста двадцати лет, с личностным опытом больше, чем у кого-либо из живущих на Земле -- в теле одиннадцатилетней несмышленой девочки-школьницы?
И ничего в этом не менял тот факт, что она лишилась собственной памяти. Человек -- это все-таки не память. Человек -- это кера. Личность.
И ведь мама чувствовала это. Никто другой не заметил, а она поняла. Но со временем привыкла и смирилась. К хорошему быстро привыкают, а ее дочь стала просто идеальной с любой точки зрения. Отличница, комсомолка, спортсменка, как любили тогда говорить... всеми обожаемая красавица.
Только сейчас, рядом с Дьеном Алейн вдруг осознала всю глубину одиночества, в котором жила все это время. Все пятнадцать лет -- не с кем поговорить. Все вокруг вроде бы и неплохие, но кто мог бы понять ее проблемы?
Всем казалось, что у нее нет проблем, да и быть не может. Поэтому, возможно, трагедия с Дениской показалась ей почти облегчением. Это была по крайней мере боль, понятная каждому. Ее жалели или осуждали -- но ее, во всяком случае, понимали. Об этом можно было рассказать: "у меня умер больной ребенок". Это было что-то житейское, ясное, не выходящее за пределы понимания.
Основное же, общее ее страдание было сильнее и глубже -- и непонятно не только окружающим, но и ей самой.
Это было похоже на боль, до того привычную и постоянную, что человек уже и не понимает, что это боль. Ему это кажется нормальным состоянием. Все время ходить мысленно морщась и стискивая зубы, опустив плечи и экономя движения, чтобы не усилить боль. Ему кажется, что иначе и не бывает -- потому что другого состояния он никогда не знал. Он предъявляет к себе точно такие же требования, как к здоровому, не делая скидки на боль -- ведь боли как бы и нет.
И вдруг -- вот сейчас -- эта боль начала проходить. Алейн поняла, чего была лишена, и чего так страстно, так долго жаждала. Она поняла, как жила все это время.
Она заплакала, ткнувшись носом в плечо Дьена. Он обхватил рукой ее затылок и тихо гладил. Потом Алейн взглянула в лицо Дьена, его глаза были влажными и блестели.
– Дьен, ты что?
– благодарность и нежность залили ее. Много-много лет никто не плакал из-за нее. Дьен грустно усмехнулся уголком губ.
– Уже все. Уже ничего. Самое худшее позади, больше такого уже не будет. Знаешь... все-таки хуже изоляции, наверное, нет ничего.
Он замолчал. Алейн стала вспоминать и поняла, что просто не знает до конца, о чем он говорит. И вспомнила, что и никогда не имела доступа к этим его воспоминаниям. Но про изоляцию она знала -- когда-то Дьенар около сорока лет провел в полном отрыве от Союза Тайри.
– Надо скорее тебя инициировать заново, - сказал он, - так неудобно разговаривать... Но еще ждать несколько часов.
– Дьен, так даже интереснее!
– она заулыбалась, - давай поиграем... Это же здорово. Ты тайри, а я -- простая человеческая женщина. И ты мне все рассказываешь. Давай? А я тебе чайку...
Она накинула халатик и поставила чайник на плитку. Дьен просто завернулся в простыню, наподобие тоги.
– Ну как, подходяще для сверхчеловека?
– он принял позу античной статуи. Алейн расхохоталась.
– На Аполлона вполне тянет! О, боже, я, рожденная в Вечном городе, всегда приносила тебе жертвы и почитала тебя, не гневайся, благослови меня...э-э..ниспошли нам
изобилие и любовь!
– И ты, о жена и дочь плебея, полагаешь себя достойной любви бога?
– Дьен скептически-оценивающе окинул взглядом ее фигуру. Алейн, хихикая, быстро распахнула халатик. Дьен скрестил руки на груди, отставив ногу.
– Что ж, если ты принесешь подобающие жертвы, мы подумаем... только побыстрее, пока об этом не узнала моя сестрица Диана...
Алейн кинулась к пресловутому холодильнику и через минуту складывала на табуретку перед Дьеном "жертвы" - бутеброды с остатками сыра, несколько оставшихся печений "Привет". Затем она встала перед табуреткой на колени, сложив руки перед грудью, словно в молитве.
– Прими мои скудные жертвы, о Аполлон, прекраснейший из богов, и не оставь меня своей милостью...
Дьен прищурился и смотрел на нее свысока.
– Что-то твои жертвы и правда скудны, женщина...
– Наша земля, о прекраснейший Аполлон, потеряла расположение богов по неведомой мне причине, печальная бедность и скудость отныне наш удел... Однако жертвы мои от чистого сердца, это все, что я имею...
– Нужны ли мне твой сыр и оливы, когда я вкушаю сладостный нектар бессмертия. Но ты снискала мое расположение, женщина. Я дарую тебе сына... Этот сын будет величайшим героем, и поэты станут слагать о нем песни, а в конце жизни он обретет божественное бессмертие. Да приготовится твое лоно к восприятию божественного дара...
– О, благодарю тебя, Аполлон!
– завопила Алейн, прыгая на диван.
...вот так это и бывает с тайри, потому что он точно знает, чего и как тебе хочется сейчас. То, как это бывает у тайри -- непредставимо для людей. И когда она сама вернет себе способности летящей -- она сможет так же много дать ему. Но сейчас... сейчас, пока она может просто наслаждаться.
...Ей хотелось нежности и сочувствия, и он сидел, держа ее на коленях, обняв, как ребенка, и гладил по голове.
"Бедная моя, маленькая, нежная. Единственная моя, любимая. Как я измучился без тебя. Как я ждал этого. Радость моя, счастье, свет мой".
Потом они пили чай. Дьен жевал бутерброд с подсохшим сыром. Кажется, ему даже было вкусно.
– Кто бы мог подумать, что я буду бессовестно изображать языческого бога... Я, брат Бернард...
– Ну наверное при здешней жизни о тебе еще и не то думали, - сказала Алейн.
– Думали -- может быть. Но я ведь был такой дурак, Алейн. Я ж до последней секунды оставался монахом. Во всех отношениях, кроме того, собственно, по которому у меня с церковью и возникли разногласия. Я когда попал на корабль, на Мелл, мне с полгода не показывали ни одну женщину-тайри. Они чувствовали, что для меня это будет слишком.