Спокойные времена
Шрифт:
— А мы тут, между прочим, не в штрафной роте… Ну, в ми-ли-и-ции!..
— Марш, марш! И без никаких… — Майор сверкнул глазами.
Он повернулся и первым, как и подобает офицеру, печатая шаг, двинулся за дверь; кодла послушно двинулась за ним.
Я бы, пожалуй, пустила слезу, если бы не этот черный Гайлюс, который все подпирал стенку у двери (нас, что ли, караулил?) и серыми вороньими глазами — таким знакомым мне взглядом (прямо щекочет лицо) — смотрел на меня в упор, если бы не он и не телефонные звонки — они пугали еще больше, чем дверь, поглотившая наших мигом присмиревших дружков. «Нет… не имеется… тащите сюда!» — так отвечал (неизвестно кому) мрачный, нахохлившийся сержант, только что возникший в комнате, почему-то он то и дело дул на свои красные согнутые пальцы; никто никого не тащит сюда, в милицию, где нас прочно держали, вынуждая слушать все эти «не имеется» и «тащите сюда»; видимо, таковских (каковских — вроде нас, что ли?) не так уж много было нынешней ночью. К тому же не все небось влипают и не всем приходит блажь бить окна в киосках.
Солоно во рту, ну и ну! Вытрем потихоньку щеку: не приведи бог, увидит кто-нибудь! Извольте без слезопролития, дорогуша, это было бы архиглупо — расплакаться, да еще кому — Эме шобыпри, вокруг которой, точно планеты вокруг солнца (на худой конец как мошки вокруг свечи), вертится вся эта карусель, сей караван духовных уродов, вся эта дурацкая шушера шобыэтта, случайный сброд ничем между собой не связанных людей, которые сами не знают, чего хотят в этом мире и кого намерены повергнуть в страх (будто кто-то их боится!); меня передернуло.
С чего бы это — ведь не холодно. И не страшно — видали и не такое! Уж мы повидали, хотя, говорят, молоды (это они так считают, родители и учителя, сами безнадежно старые людишки), и бояться было бы по меньшей мере глупо. Стоит ли о чем-то сожалеть, мучиться, каяться — куда хотела, туда и попала, с кем хотела, с тем… Где нравится, там и сижу — пусть даже в милиции. Пусть в этой вонючей торбе; я взрослый человек! Самостоятельная личность… давно — лет этак с четырнадцати, когда… Словом, кончим; не вам, дорогие папа с мамой, указывать, где и когда я должна находиться, как к чему относиться, как да с кем здороваться, и не вы, дорогие предки, а также вузовские наставники, станете указывать: делай то да се, не делай того да сего: взрослая я! Мне уже почти двадцать лет — вы слышите? — и я сама решила: с двадцати лет, Эма… все иначе… после двадцати, сударыня, всю эту юную дурь и блажь… побоку! Именно, потому что я сама… ведь сама для себя решила, что надо как-то определиться… что все время так… слишком уж скользко и неопределенно… Но это — после двадцати, а двадцатилетие я, надеюсь, справлю с кодлой; ну, а покамест… пока еще не стукнуло… Итак, мои драгоценные предки, мне скоро будет двадцать, а вы все еще…
Двадцать? Тебе?
Это папаша. Он. Отпер, после того как посмотрел в дверной глазок и по меньшей мере трижды спросил: «Кто там?» Будто не знает! Будто впервые. Стоит в одном исподнем, сам не соображает, как он жалок. Как невыносимо ничтожен. Съеженный, невыспанный, под глазами мешки, такой невидный. И в тапках, у больших пальцев протершихся. (Будто не на что купить приличные тапки…) И это идиотское красноречивое поглядывание на часы. Уже пять? Неужто? Что вы говорите — пять часов… Такая рань… И что попахивает водкой… табаком, да? И маманя, ее здесь нет, но я ее чую. И даже вижу, не глядя вижу: лежит. Лежит, подушка на голове — не желает слушать концерт. А он будет, и она это знает, дрожит под своими одеялами. Ну и дрожи, дрожи! Только не охай, не кряхти. Жизнь такова, какой мы ее делаем. (Ведь ты сама мне так говорила?) И такова, какой мы достойны.
Двадцать?
Голос дрожит, точно котел. Точно кипящий котел. Еле сдерживает ярость. Дурацкий голос…
Янонису [53] , Эма, тоже было двадцать, когда…
Двадцать один!
Неважно. В конце концов, не в годах суть.
Знаю! Даже фильм видела… Или пьесу. Классе в шестом.
Эма, ты опять куражишься… Кривляешься, Эма…
А мне было весело! Поверь, весело, и даже очень!.. Вы с мамой должны только радоваться…
Что ты приходишь в пять утра? Пьяненькая? Или — что вообще приходишь?
53
Литовский пролетарский поэт.
Что мне было весело!
А нам? Ждать тебя? Об этом ты подумала: весело ли нам с мамой ждать тебя всю ночь?
А зачем ждать? Я взрослый человек.
Разве взрослых не ждут?
Ах, перестань! Закрой коробочку.
Эма… как ты разговариваешь…
Так! Только так, дорогие предки… И отстань. И не студи язык… экономь тепло… ну, домашнего очага… Вижу, вы ничуть не рады, что ваша дочь вернулась живая и здоровая, в хорошем настроении… Счастливая… Эх, знали бы вы, как мне хорошо… И как я спешила к вам, домой!.. Хо-хо!
Эма! Твои издевки…
Да, да, я Эма… ваше невинное дитя… ваша радость и надежда… И рожденная к тому же под счастливым знаком Рыб… Рожденная под счастливым знаком Рыб ваша невинная пропащая дочь… ты, отееец, выразился малость иначе… вообразите себе, она счастлива…
Эма, прекрати! Услышит мама… тогда…
Мама? Эта домашняя… вернее, твоя… раба?
Эма… мать не спит… слышит…
Потому и говорю, что слышит… пусть слушает… пусть…
Она очень больна, твоя мама… После больницы она все время…
После больницы? Когда она там побывала?
Эма, над такими вещами смеются только очень грубые люди…
(Ах, он не знает… он ничего до сих пор не знает… что Райла… что доктор Райла сказал мамане… пусть!)
Над этим не смеются.
Смеются над чем угодно.
Только не над болезнью, Эма. Элементарная порядочность требует…
А, ты опять… Ну, а я, я?! Не больная?! Только вы того не видите… Не хотите видеть… Вам и дела нет…
Тем более, Эма, пить и курить… шататься по ночам…
А это уж не ваше дело! Не ваше, не ваше!
Чье же? Не наше, тогда чье? И что тогда наше? И что не наше? Или ты не здесь живешь?
Хочу и живу… Пока хочу — живу…
Тогда давай побережем друг друга… ладно? Будем людьми. Раз уж живем все вместе… Давай стараться, чтобы всем было лучше…
Ладно, папаня, шел бы ты лучше спать. Еще простудишься… тогда правда черт знает что… Будешь, как маманя…
Молчи, молчи, дрянь! Связалась с какими-то подонками!..
Подонками?! Почему моих друзей называют подонками?
Друзей? Разве такие могут быть друзьями?
Да, да! Могут! И еще как! Это мои самые лучшие друзья. И мне с ними нравится. Ты понимаешь: нравится! Они меня уважают и понимают. Не то что вы… И они меня никогда и нигде… не то что вы друг друга…
Не предадут — отец подхватил слово — даже не произнесенное, то, которое витало где-то вблизи нас, просвистело, и он поймал его на лету, как стрелу. — Не предадут?
Да, да! Именно!
Ты очень ошибаешься, Эма!.. — Отец вздохнул, протяжно и глубоко, вздох перешел в зевок, и я поняла, как тягостен ему наш ночной разговор: не только мне, но и ему; но ведь не я затеяла… — Такие друзья, как твои, Эма… на каждом, детка, шагу…
Неправда!
Ах, Эма… — папаня махнул рукой. — Ничего ты еще, детка (дурацкое словечко из детства — из времен «Черного котика»), не знаешь… ни о предательстве, ни… Ты еще только начинаешь жить, а мы с мамой, может быть… Ты их не знаешь… совсем не знаешь…
Кого это? Людей? А вдруг мы все и всю жизнь только и стараемся их узнать?.. Может, это — только это одно, папа, — и составляет смысл нашей жизни…
Не заговаривай мне зубы! Ты еще не знаешь своих дружков-приятелей… свою «кодлу», как ты выражаешься…