Старая театральная Москва (сборник)
Шрифт:
И всё это, видите ли, во имя морали! Во имя, видите ли, добродетели!
Бедная артистическая богема, ты можешь ответить этим узколобым, жестоким мещанам морали:
Мы дики, нет у нас законов,Не нужно крови нам и стонов…Мы не терзаем, не казним,И к любви относимся, как к любви, – с радостной улыбкой. И к флирту относимся, как к флирту, – с улыбкой снисхождения.
Сколько прекрасных произведений искусства, сколько высоких минут восторга дала ты, радуясь и страдая, богема. И что, какую радость миру дали эти палачи «во имя морали»?
Что случилось?
За товарищеским ужином, когда было выпито немало шампанского, актёр хотел нравиться.
Это их профессия. Это их естество.
Цветы пахнут.
Это им свойственно.
И нравиться он хотел по-актёрски.
В разговоры он искусно вплетал отрывки из подходящих монологов.
И так как он был талантливым человеком, то выходило это у него блестяще.
Что ещё больше злило мужа.
Если бы был человек менее жестокий, но более находчивый, – он сказал бы:
– Ты отлично учишь роли. Молодец!
И сразу бы снял эту мишуру.
Всё обратил бы в смех.
В смех над Рощиным.
А бедный Рощин!
Как раз в это время у него в номере гостиницы сидела какая-то хористка – из-под стоптанного, вероятно, туфля которой он выбивался.
У него давно не было «красивого романа».
И вдруг «объяснение» монологами.
На полутонах!
Да ещё после ужина, – это, должно быть, ему казалось тонким, эффектным до бог знает чего!
Ведь он же актёр! Cabotin!
Утром, проснувшись, ты сам, вероятно, посмеялся бы над вчерашним «спектаклем».
Но «страж морали», – и с револьвером в кармане, – уже здесь. Я вижу эту сцену.
И, зная Рощина, представляю её себе. Рощин —
…Любовью связанСовсем с другой, совсем с другой.За перегородкой хористка.
Вот что страшно!
Услышит:
– Такую потом сцену запалит!
Он спешит умыться, чтоб идти объясниться:
– Только не дома!
А г. Малов, с револьвером в кармане, ходит по комнате:
– Моя честь!
– Какая там честь!
Бывший гусар, – актёр! – не мог произнести «чести», – «чэ-эсть!» – пренебрежительно. Он сказал:
– Какая там честь,
чтоб добавить:
– Ни на какую твою честь я не покушался!
Но в эту минуту – пуля, сзади уха, в затылок.
За одно, недоговорённое, слово – смертная казнь.
И это осталось безнаказанным.
С моего пера готовы сорваться безумные слова.
И в душе поднимается волчий вой.
…Бог, дышащий огнём!Бог, топчущий, как глину, своих врагов!Бог, мстительный до третьего колена!Но…
Хорошо, что тебе попался хоть ловкий палач.
Который кончает сразу:
– Без мучений.
Ты перестал существовать, даже не заметив этого.
Из этого мира, где ты оставлял так много, ты исчез, даже не успев о нём вздохнуть.
После красивой жизни – лёгкий конец.
Спасибо судьбе хоть за это.
Гамлет [19]
Мистер Крэг сидел верхом на стуле, смотрел куда-то в одну точку и говорил, словно ронял крупный жемчуг на серебряное блюдо:
– Что такое «Гамлет»? Достаточно только прочитать заглавие: «Гамлет»! Не «Гамлет и Офелия», не «Гамлет и король». А просто: «Трагедия о Гамлете, принце датском». «Гамлет» – это Гамлет!
– Мне это понятно! – сказал г. Немирович-Данченко.
– Всё остальное неважно. Вздор. Больше! Всех остальных даже не существует!
19
Этому остроумному фельетону Дорошевича следует предпослать несколько пояснительных слов. Когда Московский Художественный театр пригласил Гордона Крэга для постановки «Гамлета», дело долго не ладилось вследствие того, что Гордону Крэгу и руководителям Художественного театра не удавалось сговориться о принципах постановки, и К. С. Станиславскому подход Крэга казался слишком своеобразным и странным. О «прениях» появлялись газетные заметки по обыкновению, очень пёстрые, противоречивые, а иногда и вздорные, в итоге, постановка Крэга – в высшей степени тонкая и оригинальная – не была понята ни публикой ни, как можно думать, руководителями театра. А. К.
– Да и зачем бы им было и существовать! – пожал плечами г. Немирович-Данченко.
– Да, но всё-таки в афише… – попробовал было заметить г. Вишневский.
– Ах, оставьте вы, пожалуйста, голубчик, с вашей афишей! Афишу можно заказать какую угодно.
– Слушайте! Слушайте! – захлебнулся г. Станиславский.
– Гамлет страдает. Гамлет болен душой! – продолжал г. Крэг, смотря куда-то в одну точку и говоря как лунатик. – Офелия, королева, король, Полоний – может быть, они вовсе не таковы. Может быть, их вовсе нет. Может быть, они такие же тени, как тень отца.
– Натурально, тени! – пожал плечами г. Немирович-Данченко.
– Видения. Фантазия. Бред его больной души. Так и надо ставить. Один Гамлет. Всё остальное так, тень! Не то есть, не то нет. Декораций никаких. Так! Одни контуры. Может быть, и Эльсинора нет. Одно воображение Гамлета.
– Я думаю, – осторожно сказал г. Станиславский, – я думаю: не выпустить ли, знаете ли, дога. Для обозначения, что действие всё-таки происходит в Дании?
– Дога?
Мистер Крэг посмотрел на него сосредоточенно.
– Дога? Нет. Может идти пьеса Шекспира. Играть – Сальвини. Но если на сцене появится собака и замахает хвостом, публика забудет и про Шекспира, и про Сальвини и будет смотреть на собачий хвост. Пред собачьим хвостом никакой Шекспир не устоит.
– Поразительно! – прошептал г. Вишневский.
– Сам я, батюшка, тонкий режиссёр! Но такой тонины не видывал! – говорил г. Станиславский.
Г. Качалов уединился.
Гулял по кладбищам.
Ел постное.
На письменном столе положил череп.
Читал псалтырь.
Г. Немирович-Данченко говорил:
– Да-с! Крэг-с!
Г. Вишневский решил:
– Афишу будем печатать без действующих лиц.
Г. Крэг бегал по режиссёрской, хватался за голову, кричал:
– Остановить репетиции! Прекратить! Что они играют?
– «Гамлета»-с! – говорил испуганно г. Вишневский.
– Да, ведь, это одно название! Написано: «Гамлет», – так Гамлета и играть? А в «Собаке садовника», что ж, вы собаку играть будете? Может быть, никакого Гамлета и нет?!