ЖАНРЫ

Старая театральная Москва (сборник)
Шрифт:

Пьеса «Не всё коту масленица».

На скамье подсудимых купец Ермил Зотыч Ахов.

Если рассказать «дело», – возмутительное «дело»!

Целых три акта издевательства!

Самодурство и издевательство. Всё над слабыми. Всё над бедными.

Возмущение берёт и на автора!

Тут драма. Как же из этого сделать комедию?

Где тут место для смеха?

Но выслушаем защитника.

Вы подходите к подсудимому, Константин Александрович, и одним штрихом…

Вот преимущество изумительного таланта! Я тут целый час стараюсь обрисовать вас, а вы одним штрихом рисуете человека.

Всего человека. С головы до ног.

Вот чудо вашего таланта! Вы одним мазком рисуете целую картину!

Вы подходите к подсудимому Ахову и, среди сумбура диких мыслей, странных чувств этого самодура, – находите сразу одну фразу, нужную для вас, которая всё объясняет:

– Я человек богатый!

С каким убеждением, с каким величием Ахов у вас произносит эту фразу.

Если бы бог Олимпа захотел похвастаться, – он таким тоном произнёс бы:

– Я – бог!

И всякий раз, когда в роли встречается эта фраза, – вы выдвигаете её на первый план.

Ахов всё объяснил про себя.

Люди делятся не на добрых и злых, не на хороших и дурных, не на честных и бесчестных.

Люди делятся на:

– Богатых и бедных.

«Я человек богатый».

Зачем ему ещё добавлять, что он честен, хорош или добр.

Разве этим не сказано всё?

Этакий «экономический материалист»!

И всё, что дальше говорит, и что делает Ахов – является только курьёзным развитием этой основной курьёзной мысли.

Мрачный образ превратился в грандиозную нелепость:

– Я человек богатый!

Это корень и ствол.

Всё остальное – только неожиданные и причудливые отпрыски этого самого ствола и корней.

И мы ждём, как ждут развития интересного тезиса.

– Ну, ну, Ахов. Как ты разовьёшь свою нелепую мысль?

Ждём с любопытством, заранее готовые фыркнуть от смеха.

Какие заповеди он создаёт этой веры?

Я всё могу. Могущественный я человек!

Богатый человек, – ну гордись, превозноси себя.

Богатый человек, – ну, гордись, невежество сделал, ты его почитаешь.

Ах, свинья!

Он так и подозревает, что у всех является мысль поклониться ему в ноги:

– Тебя, ведь, давно забирает охота мне в ноги кланяться, а ты всё ни с места!

Он только удивляется и умиляется, – даже умиление вы даёте, Константин Александрович, в этих словах! – удивляется: какое счастье привалило бедным людям!

– Думала ли ты, гадала ли…

Как вы проникновенно допрашиваете, Константин Александрович!

– Гадала ли, что я тебя так полюблю?

Каким недоумением звучат ваши слова. Ахов понять даже не может!

– Ты каким эта угодникам молилась, что тебе такое счастье привалило?

Какое живописное миросозерцание.

Что такое честь?

Честь делает Ахов, – как луну делает в Гамбурге хромой бочар.

– Была у вас честь, да отошла. Делал я вам честь, бывал у вас. У вас в комнате-то было светлее оттого только, что я тут.

Послушайте! Да, ведь, это же Людовик XIV и в то же время сам свой собственный Боссюэ!

Ведь, это Боссюэ в одной из надгробных речей на прекраснейшем языке развивал величественную мысль, что господь бог занимается только судьбой принцев, а судьбой простого народа предоставлено заниматься принцам.

– Кому нужно для вас, для дряни, законы писать? Мелко плаваете, чтобы для вас законы писать!

Ведь, это же мысли Боссюэ, только, конечно, иначе выраженные, – я думаю!

Чтобы все эти изречения какого-нибудь Ахова запомнились так, как они запомнились мне, – нужно их произнести Константину Александровичу!

Произнести с таким глубоким убеждением, какое вкладываете в них вы!

Что за картина забавного «горделивого помешательства!».

И за нею скрылся, исчез издевщик, чуть не изверг – самодур.

И вот этот человек, пропитанный столь величественными мыслями, плачет.

Забавно для нас.

Горько для себя.

И искренно плачет у вас, Константин Александрович.

Не на посмеяние вы даёте в эту минуту вашего клиента. Он горько и искренно плачет у вас:

– Как жить?! Как жить?! Родства народ не уважает, богатству грубить смеет!

И мы понимаем его.

Смеёмся, но понимаем, что он это искренно:

– Умереть уж лучше поскорее, загодя.

Что он совершенно уверен в близости светопреставления, раз «они не лежат в ногах у него по старому».

Умереть! Всё равно, ведь: разве свет-то на таких порядках долго простоит?!

Искренние слёзы вашего Ахова говорят о глубоком его убеждении.

И мы понимаем, откуда родилось это убеждение и почему стало оно таким глубоким?

– С начала мира заведено! Так водится у всех на свете добрых людей! Это всё одно, что закон!

– Я – почтенный, первостатейный! Мне в пояс кланяются!

«Он ли виноват, или родители его?»

В поклоне столько же развращённого, сколько разврата в приказании кланяться.

Его искалечили. Он искалечит других.

Его греха ради не наказывают человека.

– Дела твои осуждаю, но не тебя! – говорят наши сектанты прибегающим к ним преступникам.

Выставляя целую серию самодуров в смешном, жалком виде, вы клеймите самодурство, – но для каждого отдельного человека у вас есть доброе слово и доброе чувство, в котором нуждается, на которое имеет право всякий человек.

И вы, делая это, прекрасный и великий артист, продолжаете то же дело, какое делал прекрасный и великий писатель, нашедший в вас достойного исполнителя.

Не удивительно ли на самом деле?

Островский осмеивал московское купечество, – и именно московское купечество любило его.

Любило, вероятно, за то, что за насмешкой над бытом, над законами жизни видело снисходительную, человечную улыбку жертвам этого быта.

И тем, кого калечат, и тем, кто, будучи искалечен бытом, сам невольно калечит других.

В Островском находили они своё обвинение и своё оправдание.

Так подсудимый уважает в судье справедливость и любит милосердие.

Поделиться с друзьями: