Старомодная история
Шрифт:
Матушка моя в детстве была уверена, что она некрещеная; так ее и дразнили.
Лейденфростов на улице Кишмештер не приняли, подарки, присылаемые Ленке, были отосланы назад с Агнеш; матушка долгое время и не подозревала о том, что на свете бывают крестные родители, да и не ощущала в них нужды — пока не пошла в школу. В школе же какая-нибудь безделушка, тайком принесенная в класс, новая сумка для завтраков оказывались подарком чьей-то крестной матери или крестного отца, и матушка, в голове у которой и так все смешалось из-за ее теоретического реформатства и практического католицизма, одно время считала: мать, про которую она часто слышала, что, мол, от нее что угодно можно ожидать, и отец, которого все называли легкомысленным и безответственным, просто позабыли ее окрестить. Бабушка до разговоров с ней снисходила редко, Ленке получала от нее лишь распоряжения; Илоны она боялась из-за яиц; Мелинда была не из тех, у кого можно спрашивать подобные вещи, — матушка долго ломала голову, кто мог бы ее просветить в этом вопросе. Большую часть времени — когда она не играла в одиночестве в саду, не сидела за уроками, не высматривала, где пожар, и не плавала в купальне «Маргит» — Ленке проводила со служанками, в памяти которых образ Эммы Гачари не только не тускнел, но, напротив, становился все более ярким, все более обретая сходство с библейскими блудницами. Агнеш, Аннуш и особенно тетя Клари хотя и постоянно дергали и гоняли девочку, однако не могли устоять перед тем несомненным, почему-то навевающим грусть, заставляющим чего-то стыдиться обаянием, исходившим от Ленке; матушка лишь наверху, в хозяйских комнатах, или среди чужих была молчалива, никогда не будучи уверена, не нарушит ли она произнесенной фразой, словом какое-нибудь не известное ей правило, — в кухне она была куда смелее и говорить не стеснялась. Лучше всего, безопаснее всего она чувствовала себя внизу, возле очага, вдали от таинственных владений Хромого, со служанками и кошками, и на робкий ее вопрос, есть ли вообще у нее крестные родители — ведь у всех других есть, — тетя Клари, ни на мгновение не утратив присутствия духа, ответила: разумеется, есть, это Сиксаи с женой, только ни к чему об этом много рассуждать. Умнее ответ трудно было и придумать: прислуга знала, что имя Лейденфростов упоминать при Ленке запрещается, в доме же Сиксаи к ней относятся хорошо, и ведь что-то все равно надо было ответить, не дело это, что бедняжку, раз у нее нет крестных родителей, язычницей дразнят в школе, мало у нее неприятностей из-за того, что она ходит только на мессу.
На рождество матушка приготовила Сиксаи подарок. (Праздники на улице Кишмештер, в том числе и рождество, всегда протекали по единому сценарию: в четыре часа пополудни зажигали на елке свечи, вручали подарки, потом был праздничный ужин, после ужина — общие игры, лотерея, которую Мария Риккль любила, как ребенок, и выигрыши в которой: ананасы, финики и кокосовые орехи — были подарками от семьи Ансельма; затем, в обычное время, усаживались есть традиционную рождественскую рыбу, потом Ленке отсылали спать, а взрослые брали карты. На рождество и Новый год играли на деньги; Мелинда и Мария Риккль даже в самых сложных играх проявляли столь невероятные комбинаторские способности, что Илона и — пока жила дома — Маргит без особой охоты садились с ними за стол. Мелинда и купецкая дочь хотели не играть, а выигрывать, и сама игра для них была не столько игрой, сколько пробой сил; Сиксаи, если и соглашался сыграть партию в калабер или тарок, через некоторое время заявлял, что кошмаров он даже во сне не любит, не то что наяву, бросал на стол несколько золотых — Мелинда и купчиха тут же делили их меж собой, говоря Хенрику Херцегу, мол, нечего скупиться, у него еще много осталось, — и спасался бегством. Когда приходило время, Ленке будили, велели одеваться, и вся семья на санях с бубенцами катила по смерзшемуся снегу к церкви св. Анны, куда почти в ту же минуту подъезжал Ансельм с семьей и на украшенных пышными хвойными ветками санках — сам Юниор. Муки Дарваши дорожил своей, полной поэзии католической верой и со снисходительным презрением относился к Эмме, лишенное фантазии рождество которой сводилось к тому, что она брала Библию и читала вслух Евангелие от Луки о рождестве Иисуса.)
У матушки никогда не было своих денег, в буквальном смысле ни крайцара: купецкая дочь считала, что тот, у кого родители — моты, с детства должен учиться бережливости. Ленке вырезала из своей тетрадки чистый лист, вывела на нем красивыми четкими буквами: «Крестному отцу на Рождество от Ленке» — и нарисовала елку и ангела с большими крыльями. Хенрик Херцег удивился, но поблагодарил девочку, дал ей куклу и не стал ее ни в чем разубеждать, пока Ленке однажды робко не назвала его крестным. «Ты слышишь, что она говорит? Дура она, что ли?» — спросила Маргит. «А что, я бы вполне мог быть ей крестным отцом, — ответил Сиксаи; в памяти матушки разговор этот сохранился довольно прочно (Сиксаи был протестантом, но протестантом не воинствующим, он и венчался в церкви св. Анны.). — Хотя Ленке как реформатка куда знатнее меня: в ней ведь кровь одного галерника и знаменитого шарретского еретика. Представляю, с каким бы удовольствием мама зажгла костер под обоими». Матушка со дня смерти Сениора не плакала так горько, но теперь она плакала от стыда. Маргит даже домой ее прогнала в тот день, чтобы не волновала ее детей и не смела больше звать дядю Дюлу крестным: ее крестные — Лейденфросты, но с ними они не знаются из-за матери Ленке, Эммы Гачари, чтоб ей пусто было — ведь дома Рикклей и Лейденфростов сто лет жили в дружбе и родстве.
У матушки, таким образом, оказалась за душой еще одна вина: выходит, она виновата в том, что у нее вроде бы и есть крестные родители, а в то же время их нету; уже одного этого было достаточно, чтобы заставить Ленке плакать, но странные слова Сиксаи ее совсем смутили. В ней старательно поддерживали убеждение, что быть реформатом — как бы носить на себе клеймо неполноценности, настоящий человек — это все-таки католик; реформаты попадут в ад, в геенну огненную, они еретики, потому и нужно ей переменить веру, как только будет возможно, чтобы хоть она могла спастись. Теперь ее лексика пополнилась новым ужасным словом: в ней течет кровь галерника! То есть она не только еретичка, но и потомок каких-то скверных людей, сосланных на галеры; среди ее предков, наверное, полным-полно фигур, вроде Мари Ягер или капитана, который утопил в реке Анну Симон. [98] Матушка каждый день слышала, как тетя Клари читает попавшие на кухню газеты; кухарку, конечно, интересовало в них совсем не то, что Сениора, она пропускала известия о том, что турки объявили войну грекам, что умер Бисмарк, что началась англо-бурская война, или о том, что кричит капитан Дрейфус, зато с увлечением читала все, что касалось королей, во всех подробностях обсуждала визит германского императора в Венгрию и русского царя — в Париж, а также то, что Франц-Иосиф собирается посетить Дебрецен, в связи с чем на предполагаемом участке дороги, по которому будет двигаться от Главного вокзала карета с пятеркой лошадей, приезжие итальянские каменщики делают новую мостовую. В кухне охотно и подолгу разговаривали обо всем, что касалось знатных особ, и о кровавых и волнующих происшествиях; пештскую поездку Кармен Сильвы [99] и пикантную историю прекрасной герцогини и Янчи Риго [100] здесь обсасывали так же долго, как и сенсационный случай с вацским епископом, на которого набросился, потрясая пистолетом, какой-то кровельщик. Когда я была маленькая, матушка рассказывала мне о Саве Танасковиче, убившем ювелира, об алансонской герцогине, сгоревшей на парижском благотворительном базаре, так что от нее и костей не осталось, о Блондене, [101] гуляющем по канату, так, словно они были ее личными знакомыми; она подробно описала мне внешность Луккени, [102] а в связи с каким-то нашумевшим шантажом в тридцатые годы сообщила, что подобное приключилось в свое время и с одним сербским королем, которого шантажировала какая-то танцовщица. Она слышала и запоминала все, что говорили вокруг, ее все интересовало — в отличие от Мелинды, которую по-настоящему интересовали лишь чужие секреты. Всеядное это любопытство принесло один из самых кризисных дней ее детства: среди оставшихся после Богохульника вещей она нашла одну книгу и прочла ее. Книга никогда не попала бы ей в руки, если бы прадед умер не летом и прислуга не получила бы от купецкой дочери наказ не выбрасывать бумагу: пригодится зимой на растопку. В книге были и картинки: поп, тянувшийся к груди молодой дамы, одетой в платье с глубоким вырезом; группа черных фигур в остроконечных колпаках за столом, под распятием, и кто-то жалкий, с завязанным ртом, прикрученный к сооружению, напоминающему скамью, и полуголый мужчина над ним льет воду на закрытое платком лицо.
98
Мари Ягер, Анна Симон — персонажи газетных сенсаций того времени.
99
Кармен Сильва — литературный псевдоним королевы Елизаветы Румынской.
100
Янчи Риго — известный в то время музыкант, цыган.
101
Блонден — канатоходец, прошедший по канату над Ниагарским водопадом.
102
Луккени, Луиджи (1873–1910) — швейцарский анархист, убивший в 1898 г. жену императора Франца-Иосифа.
Ленке прочла книгу от первой до последней строчки, и теперь ее ночи и дни наполнились кошмарными образами книги М. В. Фереаля. Позже, рассказывая мне на ночь сказки, она строила их из тех элементов, которые сама придумала еще в детстве; сказки свои она записала и попробовала опубликовать, некоторые из них действительно увидели свет. Доверчивая Клари, принимающая на веру самые невероятные небылицы, была, конечно же, она сама; за историей о ведьме Борке стояла, очевидно, Мелинда, которая внушала Ленке, что к непослушным детям во сне приходит ведьма и сосет у них кровь, оттого они и выглядят такими бледными и малокровными. Бесчувственное, в смерзшейся шерсти тело собаки Сторожа, выкопанное из снега, действительно возникло перед матушкой в один из вьюжных декабрьских дней на улице Кишмештер; да и волшебные истории вроде «Заколдованного дерева» или «Сада фей» родились там же, на улице Кишмештер, где белокурая девочка, предоставленная самой себе, лишь в своей невероятно богатой фантазии находила спасение от беспросветного одиночества: она обнимала ствол старого дерева, кружилась в медленном танце, населяла феями тонущий в летних сумерках сад, вдохновляясь причудливыми тенями в кустах сирени и таинственным дыханием леса, который и привлекал, и отпугивал ее: ведь за лесом, говорили ей, Паллаг, где жили ее родители и где, как она считала, не желали ее видеть. И вот в мир выдуманных ею историй про снеговиков, про спасенных собак, про волшебное колечко с синим камешком, приносящее счастье, про сову, что приставлена сторожить живую воду, про живущего под корою дерева гнома, про волшебное зеркало, позволяющее читать чужие мысли, если крепко прижать его к сердцу, про аистов, одетых в дебреценскую пастушью шубу, про говорящих лягушек, — в этот мир вдруг врывается книга Фереаля, врывается Севилья, где великий инквизитор, садист и похотливец, заполучает к себе в постель кого хочет, будь то благородная дама из высшего света или монахиня, и даже покушается на честь дочери самого губернатора, а Святейшая Канцелярия обрекает на пытки, на сожжение невинных — из-за того, что они еретики.
После этой книги Хромой надолго отступает куда-то на второй план. Воображением матушки завладевают страшные фигуры Святейшей Канцелярии, она видит, как они пытают свои жертвы, льют им в рот воду, пока человека не разрывает, уродуют им пальцы, ломают ноги, чтобы потом надеть на них позорное рубище и, допросив на трех сложенных крестом поленьях, сжечь на костре.
Одним из самых страшных в жизни Ленке был день, когда купецкая дочь поймала ее за чтением Фереаля; зная книгу чуть ли не наизусть, Ленке все снова и снова раскрывала ее. Мария Риккль была правоверной католичкой, и едва ли не более всего ее взбесило то, что атеист Имре даже после своей смерти показывает ей язык, совращая невинное дитя. В приступе ярости она не только избила внучку и собственноручно бросила в огонь зловредную книгу, но еще и заявила матушке, что такая неисправимая грешница заслуживает самого страшного наказания и она, Мария Риккль, подумает, не известить ли Святейшую Канцелярию о том, что на улице Кишмештер живет малолетняя еретичка, которая только попусту ест свой хлеб. Матушка плакала и умоляла не отдавать ее инквизиции, Мелинда с усмешкой наблюдала эту сцену; у Гизеллы Яблонцаи, как ни странно, не было никаких религиозных предрассудков, она не любила церковь, не любила ни одну из них, в том числе и свою, католическую. А у матушки всю жизнь сохранялись какие-то запутанные отношения с господом и Христом, она и в детстве, оказавшись между католиками и реформатами, не находила общего языка ни с тем, ни с другим и любила только деву Марию, заступницу страждущих, покровительницу женщин, матерей, девиц с не совсем безупречной репутацией, единственную реалистическую фигуру среди слишком поэтичных или слишком сухих, рационалистичных богов-мужчин. После экзекуции Мелинда умыла матушку, положила ей на лоб полотенце и дала понять, что лично ей все равно, читает Ленке Библию или Фереаля, а насчет Святейшей Канцелярии можно не беспокоиться — не нужна Ленке никакой канцелярии. Младшая парка с опасной быстротой приближалась к тому возрасту, который давал ей почти такую же свободу, как замужней женщине.
Гизелле Яблонцаи в год смерти Богохульника исполнилось двадцать; на день рождения она получила канарейку, подарком этим купецкая дочь, хоть и заплатила за птицу и за оборудованную по всем правилам клетку, по сути дела, причинила младшей дочери довольно болезненный укол: птиц дарят или маленьким девочкам, или пожилым дамам. Правда, книга Розы Калочи утешала оставшихся в девстве, что по достижении двадцатилетнего возраста они могут уже не носить детские украшения из коралла и бирюзы и получают право надевать хоть бриллиантовые перстни, но право это было слабой заменой собственной семьи и дома; Мелинду в этой ситуации мало радовало даже то, что ей оставалось всего каких-нибудь пять лет выходить в общество в сопровождении старшей дамы, матери или родственницы; затем, подождав еще пять лет, она получит полную свободу — то есть получила бы, если бы у нее были деньги, если бы, например, ей взялась помочь обрести эту свободу какая-нибудь из теток, сестер Ансельма. Роза Калочи разрешала тридцатилетней женщине вести собственное хозяйство, принимать гостей и даже поддерживать дружеские отношения с соответствующими ей по возрасту мужчинами — «разумеется, в тех рамках, которые подобают утонченной, воспитанной даме». Мелинда отнюдь не вела себя пассивно, в этом ее нельзя упрекнуть, она даже купальню порой посещала, хотя знала, что выглядит при этом далеко не выигрышно, да и в воде она чувствовала себя не так уж хорошо. Если семья не бывала в трауре, купецкая дочь возила ее на все балы, Мелинда неплохо танцевала — но Юниор не случайно дал ей прозвище «Кишмештерские ведомости»: с помощью сплетен она виртуозно натравливала барышень друг на друга, вгоняла их в краску злыми уколами и давала им почувствовать пробелы в их образовании. Мелинда не просто была непопулярна: ее терпеть в городе не могли, и уже не стало Сениора, который кому угодно, хоть самой Мелинде, объяснил бы: третья парка всегда нападает первой, но не потому, что заносчива, — просто она более ранима, чем ее брат и сестры, она знает, что, скорее всего, никому не понадобится, и предпочитает создать видимость, будто она сама всех от себя отпугивает, чем ждать, чтобы ей посочувствовал какой-нибудь хлыщ в клетчатых панталонах и в котелке, разглядывающий дам перед казино. Тем не менее она появлялась везде, где ожидалось общество, даже на катке, под столетними, покрытыми инеем деревьями Большого леса, возле деревянного киоска в виде пагоды; пересиливая робость, Мелинда неловко катилась по льду; кроме Кальмана, не находилось охотников покатать ее на финских санях, лишь Ленке, которая и на коньках чувствовала себя абсолютно уверенно, с ветерком возила свою младшую тетку, ловко и стремительно, как настоящая фея.
Со временем Мелинда организовала настоящую службу информации: матушка должна была под каким-нибудь предлогом забегать в каждый дом, куда вхожи были парки, и разнюхивать, не случилось ли где чего. Так что улица Кишмештер чаще всего знала все обо всем; матушка в сопровождении Агнеш или Аннуш проникала даже в церковь на венчание и докладывала потом, как выглядела невеста; она принимала участие в похоронах, в похоронах военных и самоубийц — там, где сама Мелинда появляться не могла, но знать все подробности случившегося желала не менее сильно. Ленке приносила новости, описывала обряд, местоположение могилы, количество венков, не забывала упомянуть — если хоронили офицера в высоком ранге, — как блестели лошадиные глаза из-под траурной попоны и как ухал полковой барабан. Матушка усвоила главный принцип Мелинды: о других нужно знать все, о себе же не выдавать ничего, особенно в их семье, где столько всего следовало держать в тайне; еще она запомнила следующее: до тех пор пока мир не узнает о какой-то вещи, этой вещи не существует, видимость — важнее реальности. Так вот и получалось, что, пока другие барышни носили розовое или голубое, Мелинда в своем резедово-зеленом или светло-сером знала секреты Дебрецена лучше, чем полицмейстер, и лишь улыбалась своей кривой улыбкой, приходя на вечера и балы, столь популярные в этом, постоянно хмельном от вина и цыганской музыки, летом плывущем в облаке навеваемых лесом густых ароматов, зимами же выглаженном, выструганном степными ветрами, покрытом ледяной коркой городе, — улыбалась, глядя на барышень, которые, все до одной, были красивее и умели готовить чудесные фруктовые блюда, монограммами из цветного варенья стараясь угодить самым почетным гостям званого ужина. Младшая парка всегда ухитрялась сказать нечто такое, от чего все лишь рты раскрывали. Вообще же ее присутствие ценилось: приглашая Мелинду, дебреценские семьи стремились показать, что им нечего скрывать от общества.
Она никогда не хвалила Ленке, даже если была ею довольна. Природа наделила Мелинду таким языком, который вплоть до замужества просто неспособен был произносить ласковые слова, хотя дарить она и умела, и любила. Она посылала Ленке с Агнеш на посиделки, сама оставаясь дома, но потом допрашивала матушку, кто там был, кто что ел и прочее; посылала в балаганы, расспрашивая потом и о них, — собственно говоря, она охотно пошла бы туда и сама, если бы не чувствовала, что ей уже не подобает посещать такие зрелища: Мелинда больше всего на свете боялась показаться смешной. Так, она лишь от матушки узнавала, что в балаганах показывали русалку, потом какую-то кровожадную женщину, которая с топором в руках гонится за удирающим в одних подштанниках мужем, а за спиной у нее — опрокинутый стол и трупы детей; там можно было увидеть и смерть Юлия Цезаря, и битву при Ватерлоо, и извержение Везувия. Отчет Ленке слушала и Мария Риккль, а выслушав, говорила: хороши эти балаганщики, тащат сюда картины, про которые люди и не ведают, что на них нарисовано, — лучше показали бы дебреценское сражение, когда русские ездили на конях вот здесь, по Рыночной улице, в их доме квартировался граф Рюдигер, а в доме Орбана Киша — сам великий князь (семья Орбана Киша состояла в родстве и с Яблонцаи, и с Лейденфростами), вот что пусть покажут, а не Ватерлоо, она вон и сейчас помнит, как расхаживала девочкой меж офицерами и кивер графа все слезал ей на нос.
Порой Мелинда делилась с матушкой и духовным своим багажом. О том, что в 1897 году, будучи во второй раз в Пеште, она, по всей видимости, смотрела «Трильби», я узнала случайно. Есть такая индийская ящерица, геккон; гекко — так матушка называла керосинку, самый любимый ею предмет в хозяйстве, который в старом дебреценском доме давал возможность готовить обед не в дальней, непрогреваемой кухне, а прямо в комнате, не отходя от больного мужа. Я всегда считала, что керосинка получила свое имя от индийской ящерицы: у матушки была удивительная способность давать меткие имена. Но как-то раз, защищая Мелинду, она сказала: тетка часто рассказывала ей что-нибудь; например, она действие за действием пересказала ей всю «Трильби». Название пьесы Дюморье, некогда произведшей фурор на театральных сценах, ничего мне не говорило, я просто не знала ее; но когда я пыталась собрать книги, сыгравшие более или менее значительную роль в жизни матушки, я прочла и эту пьесу. У меня сжалось сердце: одним из действующих лиц «Трильби» был Гекко. [103] Гекко, собственно говоря, скрипач, этакий полуслуга, полуавантюрист; но он любит Трильби, пытается, во всяком случае, защитить ее, спасти, пока бедняжка Трильби не погибает от взгляда Свенгали. Сколько раз, должно быть, матушка рассказывала в детстве сама себе содержание пьесы, приспосабливала его к своей судьбе: Трильби не может выйти замуж, она — дочь опустившейся, попавшей на панель кельнерши и легкомысленного пьяницы отца, ей не место в порядочной семье, как и ей самой закрыт путь в дом Йожефа. Неужто кто-нибудь не поможет ей? Кто угодно. Хоть Гекко.
103
Имя Джеко мы даем так, как его произносят венгры.
В том году, когда Франц-Иосиф присутствует в Кремзине на спектакле и в антракте приглашает к себе госпожу Шратт, Ленке Яблонцаи заканчивает начальную школу; нужно решать, что ей делать дальше. Щуплая девочка умна, преподаватели в один голос хвалят ее за понятливость и склонность к системному мышлению; мадам Пош, учительница музыки, не раз советовала отдать ее в недавно открывшуюся музыкальную школу: по ее собственным словам, сама она теперь может разве что учиться у Ленке Яблонцаи, которая, когда вырастет, станет великой пианисткой. Мария Риккль на совет учительницы и внимания не обратила, но слова Гедеона Доци не оставили ее равнодушной; она понимала: ведь у Ленке Яблонцаи нет и не будет за душой ни гроша, так что ей, Марии Риккль, все равно придется заботиться об образовании внучки, ведь девочка ни на что больше не пригодна, кроме как для умственной работы. Так пускай будет учительницей; кстати, поблизости, на улице Св. Анны, находится монастырская школа бедных сестер-школостроительниц, заведение Шветича, а в нем отделение подготовки учителей — пусть Ленке учится там. Ленке была записана в заведение; Мария Маргит Штилльмунгус расспрашивала Марию Риккль о семейной обстановке, в которой живет новая воспитанница, об особенностях ее характера, задавала вопросы, граничащие с нескромностью, стараясь заранее узнать, какое направление придать воспитательной работе с девочкой, чтобы, выйдя из заведения, та была достойна принять католическую веру, и очень обрадовалась, когда среди множества негативных сторон обнаружила и одну хорошую: Ленке, по мнению ее прежней учительницы, неплохо играет, ей даже предлагали ходить в музыкальную школу. «Записать! — посоветовала Мария Маргит Штилльмунгус. — В заведении бывает много праздников, школа нуждается в хороших пианистах». Матушка не только приняла к сведению, что теперь будет учиться не у мадам Пош, а в настоящей музыкальной школе, но и обрадовалась этому: садясь за рояль, она всегда чувствовала, что даже самое трудное не столь уж трудно. Словно какой-то невидимый, но прочный занавес отделял ее от будничной обстановки дома на улице Кишмештер; музыка была и бегством, обращением в себя, и в то же время чем-то иным — словно ей доверили важное послание, которое она должна сохранить и передать другим, и Ленке вслушивалась, что хочет сообщить в ней, через нее тот, кого давно уже нет в живых. Еще не кончились каникулы, она была свободна и отправилась к Сиксаи. Когда, в купальнике уже, она подошла к бассейну, то не прыгнула в воду сразу, как обычно, — тренер Лайош Виг был с кем-то занят. За шест, протянутый Лайошем Вигом, держалась тоненькая темноволосая девочка, она с напряженным старанием взмахивала руками и поднимала из воды мокрое лицо. На берегу, за барьером, стояло несколько человек: господин в усах и в бороде, дама, то краснеющая, то бледнеющая от волнения, еще одна очень молодая женщина, стройная красивая девушка и мальчик — все они смотрели на пловчиху, которую Лайош Виг как раз отцепил от шеста, и она поплыла уже без поддержки. Стоящие на берегу одновременно осенили себя крестом, девочка в воде, повернув голову, уловила это движение, и матушка заметила ее робкую улыбку. Девочка проплыла бассейн до конца, повернула обратно; семья — по всей очевидности, это была ее семья — провожала ее, идя по берегу, восторженно крича и уже смеясь; Ленке Яблонцаи лишь стояла и смотрела на них. Когда девочка под аплодисменты поднималась по лестнице из бассейна, матушка, по другой лестнице, стала спускаться в воду. На тонкой мокрой шее у девочки висел крестик на цепочке, у матушки на шее не было ничего. В какой-то момент взгляды их встретились; они оглядели и запомнили друг друга — но ни одна из них не подозревала, что в эту минуту встретилась с преданным другом, другом на всю жизнь, до самой смерти, с другом, подобного которому ни одна не встретит больше, с другом, с которым каждая из них захочет встретиться на потусторонних розовых полях, куда удалилась Элен Адэр.