Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихотворения. Четыре десятилетия
Шрифт:

Он встал в ленинградской квартире…

Он встал в ленинградской квартире, Расправив среди тишины Шесть крыл, из которых четыре, Я знаю, ему не нужны. Вдруг сделалось пусто и звонко, Как будто нам отперли зал. — Смотри, ты разбудишь ребенка! – Я чудному гостю сказал. Вот если бы легкие ночи, Веселость, здоровье детей… Но кажется, нет средь пророчеств Таких несерьезных статей.

Когда тот польский педагог…

Когда тот польский педагог, В последний час не бросив сирот, Шел в ад с детьми и новый Ирод Торжествовать злодейство мог, Где был любимый вами бог? Или, как думает Бердяев, Он самых слабых негодяев Слабей, заоблачный дымок? Так, тень среди других теней, Чудак, великий неудачник. Немецкий рыжий автоматчик Его надежней и сильней, А избиением детей Полны библейские преданья, Никто особого вниманья Не обращал на них, ей-ей. Но философии урок Тоски моей не заглушает. И отвращенье мне внушает Нездешний этот холодок. Один возможен был бы бог, Идущий в газовые печи С детьми, подставив зло под плечи, Как старый польский педагог.

ПОКЛОНЕНИЕ ВОЛХВОВ

В одной из улочек Москвы, Засыпанной метелью, Мы наклонялись, как волхвы, Над детской колыбелью. И что-то, словно ореол, Поблескивало тускло, Покуда ставились на стол Бутылки и закуска. Мы озирали полумглу И наклонялись снова. Казалось, щурились в углу Теленок и корова. Как будто Гуго ван дер Гус Нарисовал все это: Волхвов, хозяйку с ниткой бус, В дверях полоску света. И вообще такой покой На миг установился: Не страшен Ирод никакой, Когда бы он явился. Весь ужас мира, испокон Стоящий в отделенье, Как бы и впрямь заворожен, Подался на мгновенье. Под стать библейской старине В ту ночь была Волхонка. Снежок приветствовал в окне Рождение ребенка. Оно собрало нас сюда Проулками, садами, Сопровождалось, как всегда, Простыми чудесами.

ДВА ГОЛОСА

Озирая потемки, расправляя рукой с узелками тесемки на подушке сырой, рядом с лампочкой синей не засну в полутьме на дорожной перине, на казенном клейме. — Ты, дорожные знаки подносящий к плечу, я сегодня во мраке как твой ангел, лечу. К моему изголовью подступают кусты. Помоги мне! С любовью не справляюсь, как ты. Не проси облегченья от любви, не проси. Согласись на мученье и губу прикуси. Бодрствуй с полночью вместе, не мечтай разлюбить. Я тебе на разъезде посвечу, так и быть. — Ты, фонарь подносящий, как огонь к сургучу, я над речкой и чащей, как твой ангел, лечу. Синий свет худосочный, отраженный в окне, вроде жилки височной, не погасшей во мне. — Не проси облегченья от любви, его нет. Поздней ночью — свеченье, Днем — сиянье и свет. Что весной развлеченье, тяжкий труд к декабрю. Не проси облегченья от любви, говорю.

В ПОЕЗДЕ

Не в силах мне помочь, летя за мною следом, пронизывая ночь дождя холодным светом, он плачет надо мной, дымясь среди обочин, и стекол ряд двойной, как стеганка, прострочен. Так плачет только он в сырой ночи без края, цепляясь за вагон, с запинкой, призывая на помощь небеса, листая наш словарик, и каждая слеза как маленький фонарик. Он плачет надо мной, блестящий дождь глотая, любовь мою бедой, виной своей считая, твердя «Прости, не плачь», – и сам в пылу внушенья, как сердобольный врач, нуждаясь в утешенье. Он плачет потому, что нет конца мученью, что я кажусь ему безжизненною тенью; как с этой стороны стекла, где ссохлась муха, глаза мои темны, в них холодно и сухо.

Жить в городе другом — как бы не жить…

Жить в городе другом — как бы не жить. При жизни смерть дана, зовется — расстоянье. Не торопи меня. Мне некуда спешить. Летит вагон во тьму. О, смерти нарастанье! Какое мне письмо докажет: ты жива? Мне кажется, что ты во мраке таешь, таешь. Беспомощен привет, бессмысленны слова. Тебя в разлуке нет, при встрече оживаешь. Гремят в промозглой мгле бетонные мосты. О ком я так томлюсь, в тоске ломая спички? Теперь любой пустяк действительней, чем ты: На столике стакан, на летчике петлички. На свете, где и так все держится едва, На ниточке висит, цепляется, вот рухнет, Кто сделал, чтобы ты жива и нежива Была, как тот огонь: то вспыхнет, то потухнет?

Четко вижу двенадцатый век…

Четко вижу двенадцатый век. Два-три моря да несколько рек. Крикнешь здесь — там услышат твой голос. Так что ласточки в клюве могли Занести, обогнав корабли, В Корнуэльс из Ирландии волос. А сейчас что за век, что за тьма! Где письмо? Не дождаться письма. Даром волны шумят, набегая. Иль и впрямь европейский роман Отменен, похоронен Тристан? Или ласточек нет, дорогая?

СИРЕНЬ

Фиолетовой, белой, лиловой, Ледяной, голубой, бестолковой Перед взором предстанет сирень. Летний полдень разбит на осколки, Острых листьев блестят треуголки, И, как облако, стелется тень. Сколько свежести в ветви тяжелой, Как стараются важные пчелы, Допотопная блещет краса! Но вглядись в эти вспышки и блестки: Здесь уже побывал Кончаловский, Трогал кисти и щурил глаза. Тем сильней у забора с канавкой Восхищение наше, с поправкой На тяжелый музейный букет, Нависающий в желтой плетенке Над столом, и две грозди в сторонке, И от локтя на скатерти след.

СТОГ

Б. Я. Бухштабу

На стоге сена ночью южной

Лицом ко тверди я лежал…

А. Фет
Я к стогу сена подошел. Он с виду ласковым казался. Я боком встал, плечом повел, Так он кололся и кусался. Он горько пахнул и дышал, Весь колыхался и дымился. Не знаю, как на нем лежал Тяжелый Фет? Не шевелился? Ползли какие-то жучки По рукавам и отворотам, И запотевшие очки Покрылись шелковым налетом. Я гладил пыль, ласкал труху, Я порывался в жизнь иную, Но бога не было вверху, Чтоб оправдать тщету земную. И голый ужас, без одежд, Сдавив, лишил меня движений. Я падал в пропасть без надежд, Без звезд и тайных утешений. Ополоумев, облака Летели, серые от страха. Чесалась потная рука, Блестела мокрая рубаха. И в целом стоге под рукой, Хоть всей спиной к нему прижаться, Соломки не было такой, Чтоб, ухватившись, задержаться!

Еще чего, гитара!..

Еще чего, гитара! Засученный рукав. Любезная отрава. Засунь ее за шкаф. Пускай на ней играет Григорьев по ночам, Как это подобает Разгульным москвичам. А мы стиху сухому Привержены с тобой. И с честью по-другому Справляемся с бедой. Дымок от папиросы Да ветреный канал, Чтоб злые наши слезы Никто не увидал.

Жизнь чужую прожив до конца…

Жизнь чужую прожив до конца, Умерев в девятнадцатом веке, Смертный пот вытирая с лица, Вижу мельницы, избы, телеги. Биографии тем и сильны, Что обнять позволяют за сутки Двух любовниц, двух жен, две войны И великую мысль в промежутке. Пригождайся нам, опыт чужой, Свет вечерний за полостью пыльной, Тишина, пять-шесть строф за душой И кусты по дороге из Вильны. Даже беды великих людей Дарят нас прибавлением жизни, Звездным небом, рысцой лошадей И вином, при его дешевизне.
Поделиться с друзьями: