Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей
Шрифт:
Я находила у Маши то, что мне хотелось, чтобы было у меня: легкую подвижность, хороший музыкальный слух, позволявший петь, не боясь ошибиться. Меня поразило, с какой точностью дочь Ирочкиных хозяев, деревенская девочка, повторила рассмешившее ее «Ха-ха-ха» Мефистофеля. Мне хотелось иметь талант, таланты. Или чтобы все были как я, не лучше меня. И Мария Федоровна тоже. Я спросила ее: «У тебя был не очень хороший слух, ты неправильно пела?» Но Мария Федоровна ответила, что у нее хороший слух и что она всегда пела верно.
В середине июня у нас гостила Золя, ее привезла Мария Федоровна, ездившая в Москву. По какой-то причине ее не отправили в семью ее отца в Керчь (что спасло ей жизнь). Она провела у нас дня три, ночевала, и Мария Федоровна жаловалась потом, что пахло менструациями. Золя не любила двигаться, и мы вряд ли с ней гуляли или играли в подвижные игры. Но дело не в Золе, а в книжке, которую она привезла с собой и которой я была так поглощена, что, для того чтобы дочитать ее, в день отъезда Золи я проснулась в 4 часа утра и читала, читала. До этого одна только книга дала мне такую чистую читательскую радость, которая отяжелена в хорошей литературе чем-то другим, более ценным: «Граф Монте-Кристо», из которого мне попалась только середина, 3-я и 4-я части из шести, поэтому загадочность и занимательность выросли до высшего предела. Книга, привезенная Золей, называлась «Призрак Парижской оперы». Если «Монте-Кристо» не имел прямого касательства ко мне, то эта книга затрагивала мое больное место. Кроме того, там шла речь о любви и об искусстве.
Мария Федоровна разрешила мне сходить в поселок, где был магазин. Купив пряников (больше ничего там не было), я шла обратно вдоль длинной насыпи, какие там были, с глинистой землей, видной между стеблями и листьями растений. Я шла и (пятнадцатилетняя дура!) мечтала: хорошо бы попался диверсант и я бы его задержала. Я была в хорошем расположении духа, и мне было весело идти в хороший, теплый день, в самое прекрасное время лета. Около Свистухи в полях было много жаворонков, и, возможно, они еще пели и в этот день. Так я вернулась в нашу деревню. И сразу все изменилось. Там громко говорило радио. И люди были беспокойны, их было больше на улице, чем обычно, и мне сказали: «Началась война». Моя радость ушла, и я почувствовала, что навалилась какая-то тяжесть, хотя совершенно не представляла себе, что эта война — великое несчастье.
Я и верила тому, что писалось и говорилось, и бывала скептична. Власти сами вызывали этот скептицизм: как нас приучали смеяться над царскими сообщениями с полей сражений: «Наши войска отступили на заранее подготовленные позиции» — так теперь было то же самое, только вместо «позиций» были «рубежи». Тем не менее в течение всей войны я, без всяких к тому оснований, верила в нашу победу. Возможно, этот глупый оптимизм способствовал моему выживанию. В первые две-три недели, месяц, может быть, я все спрашивала с надеждой: «Ведь их остановят (у Смоленска, Орши, еще где-нибудь), они не зайдут далеко?»
И все это — на фоне ожидания худшего. Я уже знала похожее состояние — перед смертью мамы. Так к одному прибавлялось другое. Меня преследовал снимок, появившийся в газетах в первые дни войны: мертвый маленький мальчик. Он лежал на земле, и ран почти не было, но это была мертвая плоть, смерть была видна и в его лице, и в том, как он лежал. Мертвое из только что живого хуже, чем распотрошенный младенец в аквариуме. Я испытывала ужас и отвращение к смерти, и, как со мной бывало в подобных случаях, меня тянуло смотреть на снимок снова и снова, но дотронуться рукой до снимка не могла.
В первые недели войны мы еще продолжали вести детскую жизнь с играми. Но все ухудшалось. Дальние прогулки были отменены из-за боязни, что гуляющих примут за шпионов. Я пошла в ближний лесок, но обнаружила там солдат, что-то устраивавших. Я попросила у девочки в нашем доме велосипед и поехала по одной из хороших, мощеных дорог. Я ехала слегка под горку и заметила провод, протянутый через дорогу, только когда подъехала совсем близко. Я повернула, но для большого, тяжелого для меня мужского велосипеда дорога была слишком узка, он съехал в канаву, я упала и сильно порезала колено валявшимся в канаве ржавым железом. Из колена потекла кровь, я вытащила велосипед из канавы и медленно поехала домой. Мария Федоровна очень сердито выбранила меня: что бы было, если бы я сломала чужой велосипед, он стоит дорого, а купить новый и вовсе невозможно. Рана на колене была залита йодом, а шрам остался почти на всю жизнь.
Мы взялись помогать колхозу. Возможно, у Варвары Сергеевны была уже мысль, что добровольная работа может избавить от принудительной, хотя о последней около нас еще не говорилось. Прошлым летом мы наблюдали из нашей дачи (грядки были рядом), как председатель колхоза, наклонившись и медленно продвигаясь вдоль грядок, пасся, как мы говорили, на клубнике. Теперь нас (Варвару Сергеевну, ее сестру, меня и Ирочку) отправили туда же собирать клубнику. В первый день я к ней не притронулась, разве что попробовала две-три ягоды, а Варвара Сергеевна сама ела и позволяла Ирочке есть, сколько захочется. На следующий день она и мне посоветовала есть сколько влезет. Я сказала: «Председатель послал нас на клубнику потому, что колхозницы ее едят, когда собирают», но Варвара Сергеевна заметила: «Они так ее едят, что ничего не собирают, а мы собираем много больше, чем едим». И я тоже стала есть. В жизни я не ела такой сладкой и ароматной клубники. Она одичала и была мелкая с белыми бочками. Нагретая солнцем, она была особенно вкусна. А потом наши корзинки взвесили и дали нам еще немного клубники «на трудодни».
Очень скоро нам выдали карточки, и я радовалась, что всего нам будут давать много: и масла, и мяса, и сахара. Но пришлось также пользоваться «коммерческими» магазинами, в которых цены были примерно в два раза выше обычных. Уже нельзя было заранее рассчитывать на то или иное — приходилось покупать то, что имелось в наличии. Мне показались своеобразно вкусными котлеты из свинины — в «коммерческом» Елисееве не было говядины. Мы с Марией Федоровной поехали в Москву. На вокзале в Москве взрослые должны были показывать паспорт, а я справку из домоуправления, чтобы в Москву не попали немецкие шпионы, но контроль был слабый, что я отметила с некоторым удивлением. Мы пошли к Елисееву, и Мария Федоровна купила мой любимый «английский» кекс. Когда я, в ожидании привычного удовольствия, взяла его в рот, то была страшно разочарована: вместо изюма в нем была запечена курага.
А Таня Сабурова говорила на террасе за завтраком: «Папа, значит, один с маслом, другой со сметаной, да?»
Через месяц после начала войны начались бомбежки, и после второй или третьей кто-то приехал с нашей улицы и сообщил: «Ваш дом разбомбили». И Мария Федоровна на следующий день поехала в Москву. Я тревожилась, но меньше, чем нужно было бы: не умела еще верить в плохое, а должна была бы уже. Мария Федоровна вернулась и рассказала, что наш дом чудом остался цел, у нас только треснули два стекла в окнах (на стекла уже были наклеены крест-накрест бумажные полосы и для затемнения выданы и прикреплены к окнам шторы из плотной темно-синей бумаги, а в подъездах ввернули синие лампочки). Под номером 24 значилось несколько домов, они образовывали квадрат вокруг нашего большого двора. Огромная фугасная бомба упала во двор. На улицу Герцена выходил самый высокий, красивый, богатый дом. Он обрушился, крыша провалилась, стена со стороны двора обвалилась, а стена со стороны улицы осталась стоять, и все обломки образовали огромную кучу во дворе. Обрушилась примерно треть присоединенного к большому бедного трехэтажного дома (стоявшего напротив нашего) и половина низкого дома напротив большого. Но взрывная волна прошла выше дома, образовывавшего угол и заворачивавшего в тупик и выше нашего дома. Все люди, сидевшие в бомбоубежище большого дома, вышли невредимыми на улицу, а те, кто дежурил на крыше, на этажах и во дворе (их было семнадцать, в том числе рыжий дворник Семен и управдом Илья Макарыч, любивший произносить речи: «Я вам говорю, говорю, а из вас все ничего не вытекает»), были засыпаны и погибли. Может быть, не все тотчас погибли, но никто не раскопал сразу огромную гору обломков. Я быстро привыкла к зрелищу этой горы, занявшей почти вёсь двор и поднимавшейся почти до второго этажа. Меня больше удивляли покрашенные в разные цвета части оголившейся задней стены дома напротив, мне казалось, что комнаты очень маленькие, как в них помещались люди?
В некоторых дачных местах бросали бомбы, но у нас было тихо. Москву продолжали бомбить. У нас ночью бывало слышно, как летят самолеты. Шум моторов в небе был какой-то непривычный, но я не боялась его. Только спустя некоторое время я поняла, что это летели немецкие самолеты.
После того как начались бомбежки, люди стали уезжать из Москвы в дачные места, уезжали многие интеллигентные семьи, без больших вещей, и почти все везли одну книгу — это был Пушкин. Началась эвакуация, из нашей квартиры уехали Вишневские и дядя Юра, а Олега призвали в армию. Дядю Ма взяли в ополчение. Все, у кого были радиоприемники и велосипеды, должны были их сдать: приемники на телеграф, велосипеды не знаю куда.
Такси, конечно, не стало, ни легкового, ни грузового, и чтобы мы могли переехать с дачи в Москву, Мария Федоровна обратилась к военным властям, ссылаясь на то, что дядя Ма в ополчении и мы являемся семьей военнослужащего. Мы не были семьей дяди Ма, он никогда не помогал нам в наших переездах, мне было стыдно этой просьбы, и я была уверена, что она не поможет. Однако Мария Федоровна без особых затруднений добилась своего: ей дали справку, с помощью которой она заказала грузовик.