Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей
Шрифт:

Женя Макарова сидела на уроках за столом позади меня, и мы успевали поговорить. Она тоже очень хорошо училась и утверждала, что каждый день учит все уроки, а я говорила (и не врала), что устные уроки учу только тогда, когда предполагаю, что меня спросят.

Я этим похвалялась немного. Я была ленива, письменные задания делала всегда, чтобы ко мне нельзя было придраться, а с устными поступала в соответствии с обстоятельствами. Совсем невыносимо было учить уроки по экономической географии. Цифры и названия не запоминались сразу, а заучивать их было скучно, и я этого не делала. Географию преподавал сам директор Иван Фомич. Он приказывал закрывать учебники во время урока, и ослушаться было нельзя, но я жульничала: на раскрытый учебник клала развернутую географическую карту, а у нее на сгибе была узкая и длинная дырка, я передвигала карту и поспешно читала урок. Хотя боялась Ивана Фомича.

У Сережи Кормилицына были серые, не озорные, но с лукавством, маленькие глазки и красноватое лицо. Самый маленький из мальчиков, ростом не больше меня, плотный, с большой, тоже плотной головой, он был простоват. Между нами была дистанция от очень посредственного ученика до круглой отличницы. Были ли в нем отпадение от нашей школьной групповой спеси, естественность простоты, еще что-то? О влюбленности тут и речи быть не могло, но почему-то я вспоминаю о нем с особым удовольствием и беспокоюсь, узнаю ли его, если встречу. Думаю, что узнаю по маленьким серым глазам.

Учебников по истории не было и в 8-м классе, а учитель был новый (Василий Кириллыч, как и Артем Иваныч, не преподавал в 8–10-х классах). Павел Артурович вошел в класс, посмеиваясь, и потом был всегда возбужденно-веселый, но его боялись и на его уроках не разговаривали. Еще не старый, лет сорока, довольно высокий, смуглый и совершенно лысый — кожа на голове была тоже смуглая, а глаза карие и очень заметные, двигался он энергично и с напором, как никто из наших учителей и учительниц. Он смотрел на класс, и мы трепетали внутренне, я, во всяком случае. Павел Артурович (по прозвищу «Порт-Артур») заявил, что будет ставить нам в классном журнале точки: точку за предупреждение о невыученном уроке, точку за непринесенную тетрадь (из-за отсутствия учебников к каждому уроку диктовался подробный план) и точку за каждую отсутствующую пуговицу. Три точки автоматически превращались в «плохо», вписанное в журнал.

В 8-м классе я села (по своей воле) из-за близорукости за первую парту (Зойка ушла из школы после 7-го класса, она ни за что не села бы на первую парту, но когда мы сидели рядом, она мне говорила, что написано на доске). Никто со мной не сел, позднее подсадили Нельку Спиридонову в наказание за болтливость. Нелька была дочерью учительницы немецкого языка, наполовину немка, дома она разговаривала по-немецки и по-русски. У нее была хорошенькая мордашка, и когда она улыбалась, глаза превращались в узкие щелочки. Она все время ходила в трикотажной шелковой кофточке, обрисовывавшей грудь. Нелька и со мной болтала. Она сказала мне с отчасти наигранным возмущением, что в коридоре, где никого не было, Порт-Артур, почти ткнув в нее указательным пальцем, сказал: «Какая у вас соблазнительная грудь». Не очень понимая соблазнительность, о которой шла речь, я поразилась дерзости Павла Артуровича, невиданной у учителя, дерзости словесной — таких слов учитель никак не должен был произносить — и к тому же обращенной к ученице. Я рассказала об этом Марии Федоровне, но она осудила главным образом Нелькин туалет.

В один прекрасный день Нелька взяла у меня тетрадку по истории и не пришла на урок. Мне пришлось встать и сказать, что у меня нет тетради. Я сказала, что Нелька прислала записку. Павел Артурович сказал: «Я не читаю, что пишут на заборах». Он поставил мне две точки, добавив: «А у вас пуговицы нет». Действительно, на моем черном сатиновом халате не было одной из трех пуговиц. Мне почему-то замечание о пуговице было очень обидно, тем более что в отсутствии тетради я не была виновата. Павлу Артуровичу, видно, нравилось дразнить отличницу. (Он любил дразнить: вызвал Свету Барто и неожиданно — она хорошо училась — поставил ей «пос.»; она попросила вызвать ее снова, чтобы исправить отметку, он вызывал ее раза три, урок за уроком, и снова, и снова ставил «пос.», пока, наконец, не поставил «хорошо», но Света не обижалась, а улыбалась, как будто это была игра и она в ней не проигрывала, а мне это было непонятно.) Я сделала вид, что не огорчена двумя точками, и улыбнулась, а Павел Артурович спросил: «Чему вы улыбаетесь, ведь вы на грани плохой отметки?» Это мне было еще обиднее, и я заплакала. Я не плакала в школе со времен педолога во 2-м классе и не любила, когда плакали, мне казалось унизительным плакать на глазах у всех. Я плакала и на большой перемене. Кто-то из девочек меня утешал, я перестала плакать и решила закалить свое сердце ненавистью. На уроке после перемены (история была два часа подряд) я не сводила глаз с Порт-Артура, стараясь взглядом передать эту ненависть. «Что вы так на меня смотрите?» — сказал он. Успел ли Павел Артурович меня вызвать? Если успел, то никакого конфликта у меня с ним не возникло, и я получила обычное «отлично». Но я этого не помню. Дело в том, что Павел Артурович вдруг исчез. Его арестовали. А потом, как рассказывали в школе, застрелили при попытке бегства из эшелона. Чувствовала ли я облегчение, что его больше нет в школе? Он был прощен. Попытка бегства (по-видимому, легенда) соответствовала блеску этого человека, который выглядел барсом среди овец. Почему он воплощал протест, бунт против атмосферы школы? Он ничего ведь не говорил против чего-либо, и его уроки повторяли, как я позже поняла, «Краткий курс истории партии». Но он отличался от всех повадкой, свободной повадкой одиночки. Этим я вовсе не хочу сказать, что он был лучше других учителей. Артем Иваныч с его добротой был выше, и Евгения Васильевна с ее порядочностью тоже. Но он не был несчастным.

Некоторое время у нас не было учителя истории. Потом пришел новый, воспринимаемый нами как полная противоположность Порт-Артуру и потому ненавистный. Еще не видев его, мы решили мстить за Порт-Артура. Может быть, руководство решило, что тот портил нас неправильной идеологией, и потому прислали ортодоксального, партийно-серого человека, похожего на райкомовского работника. Рая Дубовицкая подложила ему на стул длинный диванный гвоздь с шляпкой, и все ждали с замиранием, как он сядет. Рая уверяла, что лицо нового учителя посерело от боли, но он стоически продолжал сидеть на гвозде. Я этого не заметила и подумала, что гвоздь просто упал на бок и не причинил боли ненавистному заду. Новый историк начал вызывать всех по списку. Рая заранее с кем-то договорилась обменяться фамилиями, и вместо нее встал кто-то, а она вместо этого кого-то. Не она одна нарочно вводила учителя в заблуждение. Я об этом и подумать не могла. То есть подумать-то могла, но сделать не решилась бы — из страха. Даже если бы я не посчиталась со страхом перед школой, от Марии Федоровны я не могла ждать не только похвалы, но даже нейтрального отношения к моему поступку. Поэтому я только молила судьбу, чтобы пронесла нелегкая.

Рая Дубовицкая очень хорошо училась, но была болтлива не меньше Нельки Спиридоновой. Она не скрывала своего интереса к нарядам и мальчикам. Я полагала, что любовь надо хранить в абсолютной тайне, и считала себя человеком, умеющим хранить тайны. Поэтому я была раздосадована, когда на школьном вечере учитель немецкого языка Отто Яковлевич Родэ, отгадывая характер по почерку, сказал про меня, основываясь на незакрытых до конца буквах «о» и «а»: «болтлива» (и я стала поправлять буквы, чтобы не быть болтливой). Однако Люда Марьяновская легко выведала у меня, кто из мальчиков мне нравится.

Люда Марьяновская, второгодница, была старше всех в классе. Менингит, говорила она, лишил ее памяти. Я ее тоже «подтягивала». Как это бывает у неумных людей, ум ее созрел и остановился в развитии раньше, чем у других детей, у нее были мнения взрослой женщины о бремени отношений мужчин и женщин, резко противоречившие моему инфантильному романтизму. Люда была хороша собой и пела верно своим маленьким голоском. Я питала большое уважение к чужим талантам и приняла близко к сердцу то, что мне казалось талантом Люды. После занятий Люда оставалась у нас — приглашение, как всегда, шло от Марии Федоровны. Люда напевала, под аккомпанемент Марии Федоровны, романсы, взятые из нот Марии Федоровны, эти романсы мне казались устаревшими и потому стыдными, но Люда, по-видимому, не разделяла моих чувств и присоединялась к вкусам Марии Федоровны: «Нежная роза розу ласкала, лилия лилии что-то шептала, сирень сладострастно сирень целовала… Увы, это были цветы, но не я и не ты». По моему настоянию Мария Федоровна куда-то звонила, узнавала, можно ли Люде в 16 лет учиться петь, но там сказали, что рано.

У Люды было темно-синее платье с треугольным вырезом спереди, сверху до талии, а в вырезе была светлая, с небольшой пестротой, вставка из другой ткани. Мне это платье на Люде очень понравилось, а тут как раз было решено сшить мне выходное платье вместо «матросок», которых мне уже не хотелось. Платье шилось из довольно яркой и светлой синей шерстяной ткани, которая лежала у нас в сундуке, и шила его незнакомая мне портниха, которая дала мне выбирать картинку из журнала, и я выбрала платье со вставкой. Платье получилось нарядное, портниха знала свое дело и была очень добросовестна. Платье хорошо сидело, и очертания моей фигуры были в нем новые, близкие к взрослым и недурные, а вставок было две, со складками и без них, они были сделаны в виде жилетов, спереди белый шелк, а сзади из чего-то простого, и надевались под платье. Но я почему-то не выглядела в этом платье так красиво, как Люда в своем более скромном. Это одно. Второе: когда я пришла в этом платье на вечер к Свете Барто, я поняла, что подражаю Люде, и мне это было не по душе.

Я упорно не могла себе представить, что могу быть антипатична учителям, а наверно, была неприятна учителю литературы Ивану Ивановичу Севостьянову. Хотел ли он меня посрамить, предчувствуя во мне незнание литературы, или оно само так получилось, только он меня выставил на смех. Мы начали «проходить» «Евгения Онегина», и он вызвал меня. Я встала, он начал: «Мой дядя самых честных правил…» — я должна была продолжать, а ни строчки не знала. Я прочла «Евгения Онегина», наверно, два раза, один раз лет десяти, когда ходила в Большой театр на оперу, и еще в 7-м классе, потому что его полагалось прочесть. Со всех сторон выкрикивали нужные строки, особенно Аня Шейнина старалась, да и Витя Зельбст тоже, возмущенные моим невежеством, а я стояла пристыженная. Дома я бросилась читать «Онегина». Иван Иванович ставил мне всегда «отлично», но, когда отдавал мне проверенное сочинение, Витя Зельбст спросил его: «Отлично?» — «Отлично, — сказал Иван Иванович и добавил: — Ничего своего». Я не совсем поняла, скорее по тону почувствовала, что это обидное замечание. Мне в голову не приходило, что в школьных сочинениях или устных ответах нужно выражать свои мысли. Да и имелись ли они у меня? Я была уверена, что нужно пересказывать то, что говорил учитель, или что было в учебниках или других книгах. Как актер, играющий роль, я вживалась в то, что писала или говорила, выражая в нем соответствующие эмоции.

Студенты ИФЛИ (Института философии, литературы и истории, где работала раньше моя мама), проходившие у нас педагогическую практику и рассказывавшие о средневековой литературе и о романтизме то, чего не было в нашей программе, привели меня в мир мечтаний, воскрешения прошлого, и мне было с этим хорошо. Знакомство со средневековой литературой облегчалось моими познаниями в немецком языке, и мне не нужно было никаких дополнений. Узнав, что у меня есть «Песнь о Роланде» в русском переводе, Витя Зельбст попросил у меня эту книгу и, возвращая, сказал, что читал ее всю ночь, так она ему понравилась. Я удивилась, мне совсем не хотелось читать ничего из того, о чем говорили эти студенты, я просто представляла себе средневековый мир, пользуясь возникшими у меня в голове картинами.

Поделиться с друзьями: