Странствия Франца Штернбальда
Шрифт:
Свечерело, прекрасное небо в удивительном многоцветье облаков заблистало над ними.
— Взгляни, — продолжал Рудольф, — ежели бы вы, художники, могли изобразить такое, то я охотно обошелся бы без ваших жалостных историй, ваших патетических и путанных картин с их бессчетными фигурами. Душа моя наслаждалась бы этими резкими красками без связи и смысла, этими видениями с золотой инкрустацией, и не надо мне ни сюжета, ни патетики, ни композиции и что там вы еще придумали, только бы вы могли розовым ключом отворить мне, как делает сейчас добрая мать-природа, родину детских предчувствий, блистательную страну, где в зеленом и лазурном море резвятся золотые мечты, где светлые образы бродят меж огненных цветов, простирают к нам руки, которые нам так хочется прижать к своему сердцу. О друг мой, ежели бы вы умели выразить своим искусством ту музыку, какую мы видим сейчас на небе! Но у вас нет таких красок, и увы, смысл в его обыденном значении — непременное условие живописи.
— Я понимаю, что ты имеешь в виду, — ответил Штернбальд, — и пока мы говорим, прелестные краски неба тускнеют и исчезают. Когда ты играешь на арфе, ты стараешься пальцами извлечь звуки, родственные твоим мечтаниям, так что звуки и мечтания узнают друг друга и, обнявшись, словно бы на крыльях ликования, все выше возносятся к небесам, и ты часто говорил мне, что музыка — первейшее из искусств по своей непосредственности и смелости, что лишь ей достает мужества выговорить все, что ей поверяют, другие же искусства лишь наполовину выполняют возложенную на них миссию, умалчивая о самом главном; и я нередко соглашался с тобой, но, друг мой, я все же думаю, что поэзия, музыка и живопись часто оказываются равны, более того, каждая своими средствами достигают одного и того же. Правда твоя, совсем не обязательно, чтобы именно сюжет, событие всколыхнуло мне душу; более того, я даже не берусь утверждать, что именно на этом пути снискало наше искусство прекраснейшие лавры: но вспомни сам всю чудесную кротость тех «святых семейств», которые сами же мы с тобой видели; не заключено ли в некоторых из них бесконечно много музыки, как ты это называешь? Не открывается и не выражается ли в них с детской непосредственностью религия, благость и поклонение высочайшему? Глядя на них, я думал не просто о фигурах, и композиция была для меня чем-то второстепенным, — даже и выражение их лиц в той мере, в какой я связывал его с данным сюжетом, с изображенными обстоятельствами. В таких случаях художник может обратиться к воображению, не подготовив его заранее при помощи сюжета и взаимоотношений действующих лиц. Но особенно пригодны для этого пейзажи.
— И ты тоже придерживаешься того мнения, — спросил Рудольф, — что пейзаж на картине обязательно надо оживить человеческими фигурами, что без них он будет неинтересен?
— Насколько я могу судить, — ответил Франц, — в этом нет необходимости. Хороший пейзаж сам по себе может выражать нечто удивительное, и как раз пустынность его особенно усиливает впечатление: к тому же он может пробуждать чувства столь многообразные, что вряд ли можно тут что-либо предписывать на все случаи. Редко бывает так, чтобы именно фигуры пробуждали участие, оживляли картину, и кто использует их только для этой цели, тот, по-моему, мало что смыслит и своем искусстве, однако же они могут способствовать той игре идей, той музыке, которая превращает все творения искусства в непостижимое чудо. Но представь себе пейзаж, изображающий лес, а на заднем плане лес кончается, и мы видим луга, над которыми встает солнце, а совсем вдали виднеется сельский домик с приветливой красной крышей, образующей яркий контраст с зеленью кустарников и луга, представь его — и уже само это уединение, не нарушаемое ни одним живым существом, пробудит в тебе непонятное грустное чувство.
— Особенно явным делается для меня то, чего я жду от живописи, при созерцании картин аллегорических, — сказал Рудольф.
— Хорошо, что ты напомнил мне о них! — воскликнул Франц. — Воистину, в них художник может обнаружить всю силу своего воображения, свою способность к магии искусства: здесь он может как бы выйти за пределы своего искусства и соперничать с поэтом. Событие, фигуры для него лишь нечто второстепенное, но в то же время они-то и представляют собой картину, тут и покой и живость, полнота и пустота, и смелость мысли, смелость композиции здесь-то и проявляются в полной мере. Мне всегда неприятно слышать, когда эти поэмы, как часто случается, упрекают в недостатке изящества, когда от них требуют деятельного движения и скороспелой прелести действия, тогда как здесь выражается не человек — человечество, не происшествие — возвышенный покой. Именно эта кажущаяся холодность, упорство материала часто повергали меня в горестное содрогание перед этими картинами: то, что общие понятия выражены здесь в вещественных фигурах со столь серьезной значимостью, старики и дети едины в своих ощущениях, что в целом не ощущается взаимосвязи, совсем как в жизни человеческой, и все же одно не может существовать без другого, как и в жизни ничего нельзя вырвать из общей цепи, все это всегда представлялось мне необыкновенно возвышенным.
Рудольф ответил:
— Я видел в Пизе одну старинную картину, ей уже более ста лет, и тебе она, я думаю, тоже понравилась бы; написал ее, если не ошибаюсь, Андреа Орканья {46} . Этот художник весьма прилежно изучал Данте и в своем искусстве стремился создать нечто подобное его поэме. И действительно на его большой картине изображена вся жизнь человеческая, понимаемая в самом горестном духе. Роскошный луг с прекрасными цветами — они написаны свежими и блестящими красками, наслаждаясь его великолепием, прогуливаются нарядные господа и дамы. Танцующие девушки привлекают взгляд своими резвыми движениями, сквозь листву деревьев, где вспыхивают апельсины, выглядывают амуры, с лукавым видом они целятся вниз, зато аморины парят над девушками и в отместку целятся в разряженных фланеров. Музыканты играют, аккомпанируя танцу, в отдалении стоит накрытый стол. А напротив — крутые скалы, на которых отшельники предаются покаянию и молятся, преклонив колена, некоторые читают, один доит козу. Скудость жизни в нужде резко противопоставлена изобилию и счастью. Внизу — три короля с супругами выезжают верхом на охоту, а святой показывает им отверстые могилы, где видны разложившиеся останки королей. А по воздуху летит Смерть в черных одеяниях, в руке у нее коса, а под ней — трупы людей из всех сословий, и она указует на них. Эта картина с бесхитростными стихами на лентах, выходящих изо рта многих персонажей, всегда живо приводила мне на ум подлинную картину жизни человеческой, где один не знает другого и все суетятся, ничего не видя и не слыша.
46
Орканья (у Тика и других авторов его времени — Органья) — Андреа ди Чьоне, прозванный Орканья (1308?—1377?), итальянский художник, работавший во Флоренции между 1325 и 1377 гг. Участие его в создании фресок «Торжества Смерти» в Кампо Санто в Пизе (ок. 1350 г.) подвергалось сомнению вопреки свидетельству Вазари. В XX в. авторство фресок приписывали сиенскому художнику Пьетро Лоренцетти (ок. 1280—1348), пизанскому художнику Франческо Траини (работал между 1321—1363 гг.), наконец Б. Буффальмакко, другу Боккаччо. Искусствоведение начала XIX в. придерживалось примерно тех же предположений; Ф. Шлегель в рецензии книги о Кампо Санто писал: «Здесь видишь и грубые начала неловкого художественного устремления, — Буффальмакко, и дерзкие, странные фантазии, сравнимые с дантовскими, — Органья, и обилие благородных фигур, богатство и возвышенность мысли, — Беноццо Гоццоли» (Schlegel F. Kritische Ausgabe. Paderborn, 1959, Bd. IV, S. 210).
За этими разговорами они очутились в таком месте, где лес был очень густ; в стороне под дубом лежал рыцарь, а над ним хлопотал пилигрим, пытаясь перевязать ему рану. Оба путника тотчас поспешили к ним, они узнали рыцаря — Франц узнал его первым: это был тот самый человек, которого они недавно видели в одежде монаха и чей портрет Штернбальд писал в замке. Рыцарь был без сознания, потерял много крови, но общими усилиями они вскоре привели его в себя. Пилигрим от души поблагодарил обоих друзей за помощь, они наспех соорудили носилки из веток и листьев, положили на них несчастного раненого и несли его по очереди. Рыцарь вскоре оправился настолько, что попросил их не тратить более силы: он попытался встать на ноги, и ему удалось не без труда и медленно, однако же передвигаться, остальные вели и поддерживали его. Рыцарь тут же узнал Франца и Рудольфа, он признался, что он тот самый человек, коего недавно видели они переодетым. Пилигрим рассказал, что совершает паломничество в Лоретто, дабы свершить обет, данный во время бури на море.
Стемнело; они все более углублялись в лес и уже с трудом различали дорогу. Франц и Рудольф громко кричали, желая привлечь кого-нибудь, кто дал бы им совет и помог выйти на правильный путь, но все было тщетно, они слышали лишь эхо собственных голосов. Наконец им почудилось, будто сквозь зеленые заросли до них долетел дальний звон колокольчика, и они тотчас направились на звук. Особливо паломник устал и хотел добраться до ночлега и отдохнуть, он признал, хоть и с неохотою, что нередко раскаивается в своем чересчур поспешно данном обете, однако же не собирается уклоняться от его выполнения, не желая обманывать господа. Чуть ли не каждый шаг он сопровождал вздохом, и рыцарь не мог удержаться, чтобы не подтрунить над ним, хоть и сам был очень утомлен. Франц и Рудольф распевали песни, чтобы утешить изнуренных и придать им новые силы, но им самим тоже очень хотелось поскорее добраться до ночлега.
Они увидели неверный огонек, мерцавший средь ветвей и укрепивший общую надежду, иногда слышался и колокольчик, причем теперь куда более отчетливо. Они полагали, что приближаются к какой-то деревне, но, пройдя еще немного, наткнулись на маленькую хижину, там горела свеча — ее-то свет они и видели, а в хижине сидел человек, углубленный в чтение; на боку у него висели большие четки, на крыше был укреплен колокол, и время от времени человек тянул его за веревку, производя тот звон, который они слышали.
Когда появление всей компании прервало его благочестивые занятия, он удивился, однако же принял их весьма приветливо. Он быстро приготовил некое снадобье из трав и наложил его на раны рыцаря, после чего тот сразу же почувствовал облегчение, и его стало клонить ко сну. Франц тоже устал, паломник уже прикорнул где-то в уголке, лишь Рудольф хранил бодрость и отведал плодов, хлеба и меду, которыми потчевал их отшельник.
— Добро пожаловать в мою пустынь, — обратился отшельник к Флорестану, — я каждодневно молю бога ниспослать мне случай по мере сил моих помочь кому-нибудь, и сегодня нежданно мне представился такой случай. Обычно я провожу время в молитвах и благочестивых размышлениях, а после некоторых молитв я всегда звоню в мой маленький колокол, дабы пастухи и крестьяне в лесу или люди в близлежащей деревне знали, что я не сплю и возношу за них молитвы творцу — единственное, чем я в состоянии отблагодарить их за их благодеяния.
Рудольф долго еще бодрствовал вместе с отшельником, они говорили о разном, но старец не забывал за разговорами о положенных ему молитвах, он повторял их среди разговора: сквозь дрему Франц слышал их беседу, время от времени прерываемую звоном колокола или пением старика, и во сне успевал подумать, сколь удивительно все это.
Под утро задремал и Рудольф, как ни боролся он со сном, старик же в это время пел:
«Повеет утро с горных круч, И в дальний дол заглянет луч; Всем тварям свет по нраву. Рабочий день разгонит сон, Гимн зазвучит со всех сторон Всевышнему во славу. Ты гори, Свет зари, Чтобы дали Запылали, Бездорожью Возвещая милость Божью».Встала нежная заря и заблистала сперва на верхушках деревьев, на светлых облаках, потом первые лучи солнца осветили лес. Проснулись птицы, с неба полилась ликующая песня жаворонков, утренний ветерок сотряс ветви. Спящие один за другим стали пробуждаться: рыцарь чувствовал себя окрепшим и бодрым, отшельник заверил его, что рана его совсем несерьезная. Франц и Рудольф пошли прогуляться в лес и, поднявшись на невысокий холм, сели отдохнуть.
— Не странное ли создание человек? — начал Флорестан. — Паломник бродит по белу свету, покидает любимую жену, как сам он рассказал нам, чтобы в угоду господу посетить часовню в Лоретто. Отшельник рассказал мне ночью всю свою жизнь: он навсегда удалился от мира из-за несчастной любви, девушка, которой он восхищался, отдала свое сердце другому, и потому он решил окончить свои дни вдали от людей, зная лишь свои четки, книгу и колокол.