Странствия Франца Штернбальда
Шрифт:
Франц подумал о портрете, о смерти своей возлюбленной и ответил со вздохом:
— Оставь его, ему хорошо, не суди слишком строго то, в чем находят блаженство другие люди, потому лишь что сам ты обретаешь его в другом. Если он по-настоящему любил, чего желать ему в мире? С потерей возлюбленной весь мир умер для него, и вся его жизнь превратилась в непрерывное воспоминание о ней, непрекращающееся жертвоприношение на алтарь прекраснейшей. Да, его молитвенное поклонение сливается с его любовью, любовь — его религия, и сердце его остается чистым и просветленным. Возлюбленная сияет в его памяти, как утренняя заря, образ ее не осквернен обыденностью, и она для него — мадонна, сопереживающая ему и наставляющая его в молитве. О друг мой, порой и я желал бы, как он, предаться одиночеству и распрощаться и с прошлым и с будущим. Как целителен был бы для меня шелест леса и однообразная чреда дней, и тихое течение беспрерывного потока времени, незаметно приближающего меня к старости, каждый его всплеск — благочестивая мысль и славословие творцу. Разве не придется нам все равно когда-нибудь распрощаться со всяким земным счастьем? И что будут значить для нас тогда богатство и любовь, и искусство? Пришлось уйти благороднейшим умам, так отчего бы более слабым не сделать этого заранее, чтобы подготовить себя?
Флорестан подивился речам друга, но на этот раз он не дал воли своему озорному нраву и не ответил шуткой, видя, что Франц говорит очень серьезно. Он заподозрил, что в сердце Штернбальда гнездится тайная печаль, и потому молча пожал ему руку, и так, рука в руке, они в задушевном согласии пустились в обратный путь к хижине пустынника.
Рыцарь, одетый, стоял перед дверью. Румянец снова играл на его щеках, лицо его сияло в солнечных лучах, приветливые глаза блестели, он был красивый мужчина. Паломник и отшельник объединились для благочестивых упражнений и углубились в молитвы, сидя в хижине.
Рудольф, Штернбальд и рыцарь уселись на траву, и Флорестан, взяв незнакомца за руку, улыбаясь, сказал:
— Господин рыцарь, не сочтите неуместным мое любопытство, которое я не в силах более сдержать, к тому же, мне кажется, вы уже в достаточной мере оправились от ран, чтобы взять на себя труд рассказать о себе. Мой друг и я видели ваш портрет в замке одной прекрасной дамы, она поведала нам о том, какое касательство вы имеете к ней, и мы доподлинно узнали, что речь шла не о ком ином, как об вас, так что вам нет смысла таиться от нас.
— Да я и не желаю этого, — сказал молодой рыцарь. — Когда я еще впервые увидел вас, я сразу почувствовал доверие к вам и вашему другу Штернбальду, так что я охотно поведаю вам то, что знаю о себе сам, ибо никогда еще я не находился в такой растерянности. Однако ж я хочу, чтоб вы пообещали мне никому не говорить о том, что я сейчас вам расскажу; и не потому, чтобы я собирался поведать вам какие-то удивительные тайны, а лишь потому, что недостаток скромности с вашей стороны может когда-либо в будущем поставить меня в весьма неловкое положение.
Итак, знайте, что я не немец, а отпрыск благородного итальянского семейства, и имя мое Родериго. Родители воспитывали меня без всякой строгости, отец мой, любивший меня безмерно, снисходительно взирал на самые необузданные мои проказы, а когда я стал постарше, и он пытался наверстать упущенное, давая мне добрые советы, я, естественно, не обращал внимания на его слова. Но любовь его ко мне не позволяла ему прибегать к средствам более суровым, нежели замечания, и потому я с каждым днем становился все более необузданным и распущенным. Он не мог скрыть, что мои легкомысленные проказы доставляют ему более удовольствия и приятности, нежели огорчения, и оттого я чувствовал себя еще увереннее, живя не так, как положено. Он и сам в молодости был сорвиголовой, и потому благожелательно взирал на подобный образ жизни, находя, что во мне с блеском возродилась его собственная юность.
Более же всего меня вдохновлял и влиял на меня молодой человек моих лет, который называл себя Лудовико и вскоре стал задушевнейшим моим другом. Мы были неразлучны, мы рыскали по Романье, Калабрии и Верхней Италии, ибо не что иное, как страсть к путешествиям, стремление видеть все новые и новые места, почти одинаково сильная в нас обоих, и свела нас. Никогда после я не встречал такого удивительного человека, как этот Лудовико, могу даже сказать, что прежде и вообразить себе не мог такого человека. Всегда столь же веселый, сколь и безрассудный, и в неприятнейших обстоятельствах жизнерадостный и исполненный мужества, он не упускал случая запутаться в каких-нибудь трудных положениях, а любимой его забавой было вовлечь меня в беду или опасность и бросить на произвол судьбы. При этом был он так неописуемо добродушен, что я никогда не мог на него сердиться. Как ни близки были мы друг с другом, он не открывал мне своего настоящего имени, не рассказывал о своей семье; всякий раз, когда я спрашивал его об этом, он уклонялся от ответа, говорил, что, дескать, ежели я истинный его друг, то все это мне должно быть безразлично. Часто он покидал меня и с месяц или около того разгуливал где-то один, затем при встрече мы рассказывали друг другу свои похождения.
— Бывают же на свете такие разумные люди! — с горячностью вскричал Рудольф, — право слово, мне теперь еще больше хочется жить на свой собственный лад! О как я рад, что познакомился с вами, продолжайте же, ради бога, ваш великолепный рассказ!
Рыцарь, у которого эти слова вызвали улыбку, продолжал:
— За кого только ни выдавали мы себя, как только ни переодевались, бродя по стране, — мы были крестьянами, нищими, художниками, а порой также и графами, под видом музыкантов мы играли на свадьбах и ярмарках, шутник Лудовико не гнушался иногда и тем, чтобы разгуливать в обличье хорошенькой цыганки и гадать, особливо молодым девушкам. Не хочу рассказывать о смешных напастях, какие приходилось нам преодолевать, а также о наших любовных похождениях, ибо тогда уж точно утомлю вас.
— Нет, нисколько, — сказал Рудольф, — однако же поступайте, как вам заблагорассудится, ибо я боюсь, что вас самого утомит многообразие ваших историй.
— Возможно, — сказал рыцарь. — Я втайне думал, что друг мой убежал из дому и теперь болтается по свету в поисках удачи. Но в таком случае непонятно было, почему у него никогда не бывало недостатка в деньгах, с которыми обращался он расточительно и с великодушной щедростью. Покинув меня, он почти всегда возвращался с туго набитым кошельком. Более всего интересовались мы красивыми девушками из всяких сословий; где бы мы ни появлялись, за короткое время мы приобретали массу знакомств, родители смотрели на нас с неудовольствием, нередко нас преследовали, часто мы чуть не становились жертвами мести обиженных любовников или происков самих девушек, забытых нами ради какой-нибудь новой красотки. Но подобного рода опасности как раз и придавали пряность нашей жизни, и мы сами искали их.
Охота к путешествиям часто овладевала моим другом с такой силой, что он не прислушивался ни к голосу рассудка, ни даже к моим возражениям, ибо я часто бывал настолько глуп, что возражал ему. Нам казалось, что мы уже исходили всю Италию вдоль и поперек, и он вдруг решил отправиться в Африку. Море так кишело пиратами, что найти судно для переезда было очень трудно, но когда я говорил ему об этом, он лишь смеялся, он чуть ли не силой заставил меня сопровождать его, и мы отчалили при попутном ветре. Он стоял на палубе и распевал любовные песни, все матросы души в нем не чаяли, каждый искал его общества, и африканский берег был уже близко. Вдруг мы увидели корабль, который несся к нам на всех парусах, то были морские разбойники. После упорной битвы, в которой мой друг выказал чудеса храбрости, мы были побеждены и попали в плен. Лудовико и здесь не потерял своей жизнерадостности, он смеялся над моим малодушием, и корсары клялись, что сроду еще не видели такого отчаянного смельчака. «А что мне жизнь? — отвечал он на их наречии, которое мы с ним выучили оба, — сегодня она есть, завтра ее нет; каждый да будет весел и тем исполнит свой долг, никто не знает, что будет завтра, никто не видел лик грядущего. Смейся над злобными морщинами, которые кажет нам, пролетая мимо, Сатурн, дай срок, старик снова подобреет, он славный малый и в конце концов вместе с тобой посмеется над самим собою и потом извинится за свою неприветливость, как извиняются старики перед детьми. Сегодня ты, а завтра я; горя бояться — счастья не видать. И вся-то жизнь не стоит того, чтоб об ней суетиться».
Вот так стоял он среди них, закованный в цепи, и воистину, при виде его мужества я забыл собственное свое жалкое положение… Нас высадили на сушу и продали в рабство; когда нас разлучали, Лудовико дружески кивнул мне на прощанье.
Мы работали в садах по соседству; в неволе, в нужде я совсем пал духом, но издалека слышал, как распевает он обычные свои песни, а когда приходилось его видеть, он был так же приветлив и доволен жизнью, как всегда. По виду его вовсе нельзя было сказать, что с ним случилось нечто необычное. Порой я бывал сильно зол на него за его легкомыслие, когда же я снова видел перед собой его улыбающееся лицо, весь гнев мой улетучивался, я прощал ему все.
Через два месяца он ухитрился передать мне записку, где говорилось, что он привлек на свою сторону остальных рабов-христиан, они хотят завладеть каким-нибудь кораблем и на нем бежать; он сообщал мне, что хочет взять меня тоже, хотя это и делает его задачу намного тяжелее, и призывал меня не терять мужества.
Я положился на его удачу, которая должна была принести успех нашему предприятию. Однажды ночью все мы собрались на морском берегу, завладели небольшим судном, ветер поначалу нам благоприятствовал. Мы были уже далеко в море и полагали, что вскоре окажемся в виду итальянских берегов, но под утро поднялась буря, она разыгрывалась все сильнее. Я советовал повернуть к суше, спрятаться там и переждать бурю, по друг мой был иного мнения, он полагал, что в этом случае нас могут обнаружить наши враги, и предложил оставаться в море и положиться на милость стихий. Его доводы оказались более убедительны, мы убрали все паруса и по мере сил старались не утонуть, того же, что нас будут преследовать в такую непогоду, мы могли не опасаться. Ветер переменился, буря и гром все усиливались, нас то подбрасывали до самых туч вздыбленные валы, то заглатывали бездны. Всех оставило мужество, я разразился жалобами и осыпал упреками своего друга. Лудовико, который до того беспрестанно трудился и противоборствовал стихиям, впервые в жизни пришел в ярость, он схватил меня и швырнул на палубу. «Как смеешь ты, несчастный, — вскричал он, — будучи моим другом, хныкать, как все эти рабы? Родериго, советую тебе, если ты хочешь сохранить мое расположение, приободрись и развеселись, ибо, во имя дьявола, ничего хуже смерти с нами произойти не может». И с этими словами он обрушил на меня такой град ударов своего кулака, что я вскоре потерял сознание и уже больше не замечал ни грома, ни моря, ни бури.