Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Странствия Франца Штернбальда

Тик Людвиг

Шрифт:

Он отворил дверь и провел художника в другую маленькую комнатку, всю увешанную картинами. Большинство были портреты, лишь несколько пейзажей и еще меньше исторических картин. Франц осмотрел их все с большим вниманием, в то время как старик молча чинил поломанную птичью клетку. Во всех картинах отражался дух суровый и серьезный: черты были определенны, рисунок резок, предметам второстепенным уделено мало старания, лицам же, напротив, присуще нечто одновременно и привлекающее и отталкивающее взгляд, у многих в глазах светилась веселость, которую не назовешь иначе, как жестокой, другие находились в состоянии необычного восторга, близкого к одержимости, и пугали своим ужасным выражением лица. Франц почувствовал себя невыразимо одиноким, тем более, что когда он бросил взгляд через маленькое окошко на горы и леса, на всем необозримом пространстве не различил ни человеческой фигуры, ни жилья.

Когда Франц осмотрел картины, старик сказал:

— Я думаю, что вы заметили во всех моих картинах нечто особенное, ибо писал я их в некоем странном состоянии. Я не могу писать, пока не увижу перед собою четко и ясно того, что хочу изобразить. Когда я порой сижу перед своей хижиной в сиянии заката, или когда едва народившееся утро спускается в долины, часто в кронах дерев являются мне святые мученики, и лица их исполнены выразительности; я возношу к ним свои молитвы, а они смотрят на меня и словно бы повелевают мне написать их. Тогда я берусь за кисть и палитру, и моя взволнованная душа, охваченная молитвенным восторгом перед этими возвышенными людьми, преисполненная любви к давно минувшим временам, набрасывает земными красками их доблести, что во всем блеске предстают моим чувствам и глазам.

— В таком случае вы счастливый человек, — сказал Франц, удивленный этой речью.

— Не знаю, как по-вашему, — сказал старик, — а по-моему художник только так и может работать, иначе что же такое вдохновение? Для художника все должно быть реальностью, а если нет — так что же он тогда хочет изобразить? Дух его должен быть подобен потоку, до основания потрясающему его внутренний мир, и тогда пестрая сумятица, упорядочиваясь, складывается в великие образы, которые он открывает своим собратьям. Поверьте, только так и не иначе возникает вдохновение у художника; об этом вдохновении часто говорят как о вещи самой естественной, на самом же деле оно совершенно необъяснимо, оно приходит и уходит, подобно первому сиянию весны, что нежданно проглянет сквозь тучи и скроется вновь, часто не дав нам времени им насладиться.

Франц был смущен и не нашелся что ответить; он не знал, то ли безумие говорит устами старого живописца, то ли он повторяет речи, обычные для живописцев.

— Случается, — продолжал старик, — что и окружающая природа взывает ко мне и побуждает меня взяться за кисть. Однако же во всех моих опытах для меня важна не природа сама по себе — о нет, я пытаюсь почувствовать в пейзаже его характер или же физиономию и вложить в него какую-либо благочестивую мысль, которая, в свою очередь, превращает пейзаж в историческую работу.

С этими словами он указал молодому живописцу на пейзаж, висевший отдельно от других. Это был ночной ландшафт, леса, горы и долины смешались едва различимыми массами, низкие черные тучи закрывали небо. И странник в ночи — по раковинам на шляпе и посоху в нем можно было узнать пилигрима: его фигуру, украдкой высвеченную лунным сияньем, окружала самая плотная тьма; мрачной лощиной угадывалась дорога, на вершине холма вдали сверкало, прорезая тучи, распятье; поток лунного света заливал святыню.

— Взгляните, — воскликнул старик, — здесь я хотел изобразить бренную жизнь и неземное божественное упованье: видите указующий перст, зовущий нас из мрачной долины к вершине, осиянной луной? Разве все мы — не заблудшие странники, не пилигримы? Что иное может осветить наш путь, если не сияние свыше? Лучи, исходящие от креста, с силой любви проницают мир и оживляют нас, и дают нам опору. Вот видите, тут я старался, в свою очередь, преобразить природу и своим человеческим, художническим языком сказать о том, что провозвещает нам сама природа; здесь я предлагаю зрителю как бы небольшую загадку, которая не всякому понятна, однако же разгадать ее легче, нежели ту великую загадку, которой окружает себя природа.

— Эту картину можно назвать аллегорической, — ответил Франц.

— Все искусство аллегорично, — сказал старик, — как бы вы его ни понимали. Разве можно изобразить что бы то ни было само по себе, отдельно и навеки оторванно от всего остального мира, какими мы видим перед собой предметы действительные? Да искусство и не должно к этому стремиться: мы соединяем, мы стараемся в единичном выразить обобщающий смысл, и так рождается аллегория. Это слово и обозначает не что иное, как истинную поэзию, стремящуюся к возвышенному и благородному, — а найти его можно только на пути аллегории.

Пока они так беседовали, коноплянка незаметно выскользнула из клетки — старик по рассеянности оставил дверцу открытой. Заметив пропажу, он испуганно вскрикнул, начал повсюду искать беглянку, отворил окно и стал призывать ее свистом и ласковыми словами, но она не вернулась. Старик очень расстроился и не обращал внимания на речи Штернбальда, пытавшегося его утешить.

Чтобы отвлечь его, Штернбальд сказал:

— Мне кажется, я понимаю, что вы думаете о пейзажной живописи, и готов с вами согласиться. Ибо что мне до всех этих веток и листьев? Что нужды в точном копировании трав и цветов? Не эти растения, не горы хочется мне списать, а свою душу, свое настроение, во власти которого я нахожусь вот в это мгновение, — вот что я хотел бы удержать на полотне для самого себя, вот о чем хочу поведать тем, кто может понять меня.

— Все это прекрасно, — воскликнул старик, — но что мне до всего этого сейчас, когда моя коноплянка улетела?

— Неужто вы были так привязаны к ней? — спросил Франц.

Старик отвечал с раздражением:

— Так же, как и ко всему, к чему я привязан. Я не делаю различий. Я вспоминаю, как красиво она пела и как любила меня — тем неожиданней эта измена. Не для меня теперь ее песня, она разносится по лесу, и эта единственная, так хорошо знакомая мне птичка смешалась с остальными, такими же, как она. Быть может, выйдя в лес, я однажды увижу и услышу ее, но не узнаю, а приму за чужую. Точно так же покинули меня многие друзья. Ведь и умерший друг лишь снова смешивается с великой всемогущей землей и делается неузнаваем для меня. Вот так же и она, некогда столь знакомая, влетела в лес, растворилась, и мне больше не отличить ее от других. Мы глупцы, когда говорим об умерших, что потеряли их, ведь умершие подобны родителям, играющим в прятки со своими детьми, а дети плачут и пищат, — стоит ли принимать в расчет короткое мгновение между настоящей минутой и будущей встречей? И чтобы развить до конца это сравнение, скажу, что дружба подобна клетке. Я отделяю одну птичку от всех остальных, чтобы узнать ее и полюбить, я заточаю ее в тюрьму, дабы она принадлежала одному лишь мне. Так друг отделяет друга от остального мира и заключает в ревнивые объятия; он не выпустит его, друг должен лишь ему дарить свою нежность и привязанность, он пугливо ограждает его от всякой посторонней любви; потеряйся друг в водовороте большого мира — и для друга он будет потерян, как если бы он умер. Взгляни, сын мой, она даже не притронулась к корму, так спешила покинуть меня. Я так заботливо ухаживал за ней, но свобода оказалась ей милее.

— Видно, прежде вы всем сердцем любили людей! — воскликнул Штернбальд.

— Не всегда, — ответил тот. — Меня больше привлекают животные, животные — совсем как дети, их любовь так же непонятна в своих истоках, как любовь ребенка, и так же переменчива: чтобы удержать ее, надо постоянно предпринимать новые усилия; с взрослым человеком мы нередко вступаем в торг, а там, где существует награда за заслуги, уже не может быть речи о любви; с животными же мы смиренны, ибо они не могут оценить наши совершенства, и потому мы всегда равны; но ежели мы прочувствуем, проникнемся их бессловесным бытием, возникнет некая магическая дружба, не выразимая в словах, смешанная из сострадания, любви и, я бы сказал, страха. Я вкратце расскажу вам о своей жизни, чтобы вам стало ясно, как я попал сюда.

Они вышли из хижины, присели в тени старого дерева, помолчали, потом старый художник начал следующее повествование:

Я родился в Италии, имя мое Ансельм. Ничего более сказать вам о своей юности я не могу. Родители мои рано умерли и оставили мне небольшое состояние, во владение которым я вступил, достигнув совершеннолетия. Юность моя пролетела, как сон, не оставив воспоминаний, я не приобрел никакого опыта. Но на свой лад я в то время наслаждался жизнью, был всегда доволен и жил в согласии с самим собой.

Поделиться с друзьями: