Стрела Голявкина
Шрифт:
– Ну конечно. Об этом писали все газеты.
– Откуда ты узнал адрес Зощенко?
– Подошел к киоску "Справочное бюро" и узнал.
– А ты не боялся? Репрессий и прочее? Все боялись к нему ходить. Переходили на другую сторону улицы, чтобы с ним не встречаться.
– Я тогда ничего не боялся.
– А газеты небось на уличных стендах читал? Как и я.
– Бывало, - говорит Голявкин.
На звонок в дверь Михаил Михайлович открыл сам (конечно, не жену же посылал!). Стоит перед ним совершенно незнакомый парень боксерского вида. Кто знает, что от него можно ждать? О встрече не договаривались.
– Михаила Михайловича нет дома, - говорит Зощенко. Находчивость его не подвела.
Раздосадованный Голявкин пишет ему письмо: "Вы сказали, что это не Вы. Но я Вас узнал..."
Позже, когда рассказы попали к Вере Федоровне Пановой и она показала их Зощенко, Михаил Михайлович пригласил его к себе домой.
В эту, состоявшуюся, встречу Зощенко говорил:
– В Москву! В Москву вам надо! Ваши рассказы - ваши войска, ведите их на Москву, как главнокомандующий.
В словах звучала досада и горечь от того, что сам он до Москвы не сумел добраться, завяз в Ленинграде, где духовная среда безнадежней и глуше. Москва - как оплот надежды. В Москве, может, не пришлось бы так драматично переживать опалу, как здесь. Здешняя провинция топит возникающих гениев и поглощает безвозвратно. Здесь все блюдут только свои интересы. А остальное ничего не хотят понимать. От непонимания Зощенко страдал больше всего.
Литературе нужен профессионал-определитель. Вышла в свет новая книга нужно определить ее место в литературном потоке, выяснить, в чем ее достоинства, недостатки. Писательская иерархия могла бы помочь читателю в выборе своего чтения, чтобы читатель знал писателей и следил за их творчеством с интересом.
Мне кто-то недавно говорил, что Зощенко - небольшой писатель. Герой у него низкого пошиба, безнадежный в культурном отношении тип. Зощенко, видимо, всегда был в беспокойстве по поводу своих рассказов, потому принимался писать разные повести, пьесы...
Если бы я была тогда зрелым человеком, когда Зощенко был еще жив, я бы нашла способ его успокоить.
– Не волнуйтесь, Михаил Михайлович, - сказала бы я.
– Если бы даже вы написали один только детский рассказ "Путешественники" (в другом варианте "Великие путешественники"), то вас уже можно было бы считать гениальным писателем. У вас неповторимый юмористический стиль, которым вы выражаете время и его героев. На вас наскакивают, потому что этого не понимают...
17
Голявкин взялся за мольберт, заставленный нагроможденными друг на друга холстами, повернутыми лицом к стене.
Подрамники сразу друг за другом потекли вниз, он подставил ногу и коленом сдвинул их поближе к стене.
– Стоять! Смирно! Что я вам говорю!
Мольберт в руках скрипнул, дрогнул, застонал: три дюралевые трубки запищали, касаясь друг друга, словно три послушные флейты. Мольберт истосковался в задвинутом сложенном состоянии и теперь запел в предвкушении настоящей работы. Складной походный мольберт практически не занимает места. Мы специально держим его, чтобы не занимал места в нашей небольшой квартире. Пространство комнаты у нас так и организовано, чтобы напротив окна ставить мольберт.
Когда я захожу к кому-нибудь в гости и смотрю на полированную мебель по стенам, на мягкие диваны и кресла, я думаю, что хозяевам, наверно, дома нечего делать, кроме как отдыхать. Мы же дома работаем. Обстановка "как на вокзале" подходит нам больше всего. Для отдыха у нас не мягкие кресла, а только кровати. Роскошь для нас: исправный чистый туалет, центральное отопление, ванна с душем и газовая плита...
Из-за домашней тесноты Голявкин берет холсты небольших форматов. Вероятно, от тесноты и зажатости и рассказы его столь коротки. Дыхание короткое, зато энергия прессуется во всякий небольшой мазок, время сжимается в один густой миг.
Невозможно себе представить, как в таких условиях неторопливо изо дня в день писать многофигурную композицию на большом формате дневными порциями и распределять чувства, мысли, настроение на всем пространстве картины, словно долго моросящий дождь.
У нас скорее бывает гроза с молнией, громом и сплошным быстро проходящим ливнем.
Он раздвигает дюралевые ноги прибора, и они снова играют веселенькую песенку предстоящей работы.
Холсты заготовлены грунтованные, из магазина, на подрамниках, 60х80, и даже меньше.
Вижу, он выбирает давно написанный холст "Голубые дороги". Мне надо идти по делу, но тут я останавливаюсь. Я подозреваю, что сейчас он начнет писать по написанному холсту. Зачем надо уничтожать давнюю картину?
– Не порти, пожалуйста, этот холст!
– подскакиваю я.
– Мне он не нравится.
– Это неважно! Он написан давно и пусть останется. В нем состояние духа на тот момент.
– Он вяло написан, - упирается он.
– Оставь его в покое. Он МНЕ нравится!
– Ты не понимаешь.
– Не важно! Пусть остается как есть. Возьми чистый холст.
– Раз он мне не нравится, я не хочу, чтобы он оставался...
– Неужели ты не понимаешь, нельзя переписывать старую композицию!
– Она неудачная, - долбит свое он.
– Тебе так сейчас кажется. Тут есть и мысль, и чувство. И мазок пластичный...
– Я хочу писать по фактуре.
– Пиши по грунтовке!
Я собственноручно снимаю с мольберта "Голубые дороги", откладываю подальше, закрепляю на мольберте свежий холст.
– Не лезь!
– говорит он. И вижу: отключился. Говори - не говори, все впустую.
Он раскладывает кисти. Заливает в баночки пинен, льняное масло, немного лака. Он много лака не любит, от него слишком блестит и бликует картина. Некоторые замешивают краски на сплошном лаке. Ему надо, чтобы блеск был умеренный.
Сверкнули гибкие лезвия мастихинов.
– Дай мне тряпки.
В корзине в ванной всегда лежат вороха старых выстиранных вещей. Я рву их на тряпки и развешиваю по спинкам стульев, где разложены этюдники с беспорядочной массой тюбиков. Сейчас можно будет уйти по своим делам, ему мешает абсолютно все: хлопок двери, щелчок замка. Тише! Тише! Он ограничен во времени. Скоро явится из школы сын. Кто-нибудь может позвонить в дверь или по телефону. Уйдет естественный свет. При электрическом свете краски смотрятся совсем по-другому...
18
Взгляд упорно возвращается к бирюзовому правому верхнему углу холста: притягивает знакомый цвет и очертания небесно окрашенного пятна. Где-то я уже его видела... Но где?..
Да, оно осталось от старой композиции, которую я пыталась спасти! Он все-таки писал по старой композиции. Выходит, я тщетно его разубеждала, он все сделал по-своему.
Меня берет отчаяние. Чтобы не выражать вслух досады, отворачиваюсь от холста. Все равно теперь бесполезно что-либо говорить.
Вокруг мольберта что делается! Свалка! Одно возникает из хаоса, другое тут же превращается в хаос...