Свадебный бунт
Шрифт:
В обществе многие еще не знали наверное об обещании могущественного Александра Даниловича Меншикова, но догадывались, что быть Пожарскому неминуемо воеводою астраханским после Ржевского. Некоторые лица в обществе этому очень радовались, а некоторые, кто был поумнее и подальновиднее, загодя тревожились, ибо соображали и доказывали, что деятельный и живой на подъем человек, полковник Никита Григорьевич, будет во сто крат хуже и «погубительнее» для города и всей округи безобидного от тучности и снолюбия Тимофея Ивановича. Ржевский был добряк, тих, не завидущ и не корыстен, а за полковником водился уже теперь лихой грех. На его месте в должности коменданта этот грех был чуть заметен, и от него терпели немногие. А стань Пожарский воеводой и властителем всего богатого края, то грешок из вершкового станет саженным. Как многие и многие правители, властные или «знатные» люди, полковник Никита Пожарский был на деньги жаден, был лихоимцем из самых отъявленных. Теперь он тащил последний алтын со всякого, с кого только по должности своей мог тащить. Офицеры, ему подчиненные, не получали даже своего жалованья полностию, ибо у них оттягивал полковник, что мог. Даже в деньгах на содержание и прокормление своей команды кремлевский полковник урезывал, где, что и сколько мог. За недолгое время, что Пожарский был в Астрахани, он уже успел скопить лишнюю тысячу. Сядь этот человек воеводой в таком торговом краю, как Астрахань, где идет миллионный оборот товарам с Европой и Азией, где суда и караваны снуют веки вечные со всяким добром, а окрестность запружена промыслом — рыбою! Стань этот человек правителем и судьей этого богатого края! Получи он власть распоряжаться над инородцами, каравансераями, над учугами и ватажниками!
— Да что же это будет? — спрашивал умный человек Георгий Дашков у своих собеседников и прибавлял шутя: — Ведь это будет погромный ясырь.
«Погромный ясырь» — местное выражение — немало смешило собеседников Дашкова, но, вместе с тем, и верно определяло характер управления краем будущего воеводы астраханского.
После похода русских войск на крымского хана или на калмыков и киргизов и погрома их, весь край и город переполнялись всякой всячиной, дорогой и дешевой, в полном изобилии. Все, от глиняного горшка и шкурки меха, до дорогой пистоли и булатного ятагана, от табуна коней до золотого ожерелья, от стада баранов курдюков или верблюдов до сотенной толпы уведенных в плен женщин и детей ради продажи за грош в рабство, — весь этот награбленный движимый и живой товар носил общее название «погромного ясыря».
Умный монах верно понял Пожарского. Хороший кремлевский полковник, деятельный, распорядительный и строгий, сделался бы кровопийцей и людоедом ради своего ненасытного корыстолюбия, попав на место властителя всего богатого края. Только однажды в году тратился полковник, скрепя сердце, накупал всяких сластей, доставал из подвалов и кладовых разного вина и всякой провизии… Это бывало в день его рождения.
— Сия есть неукоснительная должность всякого человека праздновать день сей со своими благоприятелями и угощать своих добродеев, — говорил Пожарский, как бы оправдываясь пред своей совестью скряги и смягчая чувство жалости ко всему гостями уничтоженному, бесполезно съеденному и зря выпитому.
— А потому собственно должно сей день праздновать, — рассуждал, вздыхая, Пожарский, — что если бы ты, человек, не родился на свет Божий, то ничего бы и не приобрел. Был бы неимущ, ибо сам не был бы.
Это философское рассуждение собственного сочинения скряга-хозяин буквально из году в год повторял своим гостям, убедительно сзывая их к себе на пирование. Теперь он то же самое объявил гостям, когда все съехались.
В числе полсотни лиц, прибывших в полковнику, находились, конечно, и все власти. На почетном месте сидел митрополит Сампсон, уже дряхлый старик, добродушный, слегка подслеповатый, по природе глуповатый, но, тем не менее, в пору зрелых лет известный своей плутоватостью. Говорили, что митрополит, будучи еще архимандритом, плутнями своими навлек на себя гнев даже тишайшего царя Алексея Михайловича и был удален с царских глаз. Вслед за митрополитом верхом на пегенькой лошадке приехал недавний временный житель Астрахани, игумен Дашков, строитель нового Троицкого монастыря.
Возле Сампсона сидел и отдувался и от жары, и от невольного передвижения, в гости тучный добряк Тимофей Иванович. Здесь же, в числе именитых посадских людей, был и «законник» Кисельников. Он держался с достоинством, обращался вежливо и предупредительно со всеми, но, все-таки, следил за тем, чтобы ему не наступали на ногу. Охотникам намекнуть посадскому богатому человеку, явившемуся сюда гостем, на пословицу: «не в свои сани не садись», Кисельников напоминал нечто подобное пословице: «мала птичка, да ноготок востер». Он умел так отрезать, что шутник уже второй раз не пробовал соваться с своею вольностью. Причина, по которой посадский очутился в среде именитых гостей и властей, была простая и всем даже известная. Полковник был должен Кисельникову несколько сотен рублей. Но, кроме того, что было еще никому неизвестно, даже самому Кисельникову, полковник собирался еще призанять несколько сотен. И Кисельников, человек очень богатый, а от природы щедрый, конечно, с удовольствием и радостью готов был в подобном случае размахнуться особенно широко, к полному удовольствию полковника. На это были у него свои важные причины, никому неизвестные, кроме жены его. Богач посадский имел свою слабость, свой грех, как и Пожарский. Если этот был корыстолюбив до страсти, то посадский, человек темного происхождения, был честолюбив до страсти.
У честолюбца была дочь, очень неказистая, по имени Маремьяна… У корыстолюбца был дальний племянник, офицер Московского полка Палаузов… Посадскому человеку уже давно мерещилось, как в одно прекрасное утро хорошо бы могли зажить в его доме дочь с зятем, а потом внучата по фамилии Палаузовы, по званию офицерские, а не посадские дети. Молодой родственник должника уже бывал часто в доме Кисельникова. А барыня Пожарского, полковничиха, бывала в гостях у посадской жены Кисельниковой, и женщины ладили втихомолку сватовство для сочетания безалтынного офицерства с зажиточным посадством.
— Чем посадская — не девица? Все у ней, что требуется девице, — есть, — говорила одна сторона.
— Офицерское звание великое дело, но на его поддержание — иждивение требуется! — говорила другая сторона.
Кисельников не зевал и давал деньги взаймы, но по мелочам, самой полковничихе, и ждал, высматривая зорко, что будет? «Клюнет рыба или сожрет червячка и вильнет на дно!»
В этот день намеченный посадским жених для неказистой Маряши был тут же в числе гостей.
— Кафтан-то на тебе, милый человек, совсем не праздничный. Да и сапоги хлеба просят, — соображал Кисельников, оглядывая небогатого офицера. — Поженились бы вы — я тебе две пары платья состроил бы хоть до венца. С кармазином бы состроил!
Умный, рассудительный и степенный Кисельников потому наметил себе в зятья Палаузова, что видел ясно в нем особенное добронравие и добродушие.
— Этот драться не будет с женой и меня в уважении соблюдет, — решил он.
Кроме того, в числе разных гостей всякого звания и состояния были тут еще две сомнительные личности; первый, хорошо и давно всем знакомый, даже приятель, некто Осип Осипович Гроднер, с острым лицом, длинным носом, клинообразной бородой, черный как смоль и с буклями на висках — сказывался немцем. Второй — недавно допущенный в общество властителей и офицеров церковный староста, князь Макар Иванович Бодукчеев, который еще за шесть месяцев пред тем был магометанином и простым слободским татарином по имени Гильдей Завтыл Бодукчей. Явился он в Астрахань чуть не босиком несколько лет назад, из Ногайских степей, никуда не показывался и князем не назывался. Но к недавнему его преображению все уже успели привыкнуть.
Сомнительный немец был теперь с большими деньгами, нажитыми на глазах у всех, — но как, никто не знал. Сомнительный князь и церковный староста был теперь богач по простым и законным причинам, так как на его родине умер какой-то дядя и оставил ему большое наследство, за которым Бодукчей съездил в Ногайскую степь, но едва не оставил там своей шкуры от членовредительного приема, сделанного ему тамошними родственниками, с которыми пришлось делить наследство.
Здесь же был, наконец, известный ватажник Клим Егорович Ананьев, но держался смирно в уголке и даже виду не показывал, что он в гости приехал.
— Ну, что подшибленный? Здорово! Перекосило, брат, тебя! Поцелуемся хоть и в кривую рожу! — встретил Ананьева хозяин, когда он в числе первых смущенно появился в доме. — Ну, что она, рожа-то? Совсем не хочет на место стать!
— Нет, на место уж где же, — отвечал добродушно глупый Ананьев. — А хоть малость бы самую передвинулась к прежним местам, и то бы рад был.
Усадив гостя в угле горницы, как несмелого и стеснявшегося в обществе властителей, Пожарский подошел к племяннику и Кисельникову, беседовавшим у окна «о девичьих ухватках в предмете мытья себя в бане».
— Вот, гляди, — сказал полковник, — Ананьева расшибло совсем. Все рыло где-то в уезде. Ничего не найдешь. Один глаз спит, а другой кричит: горим, братцы. Нос что крюк завернулся на сторону, того гляди, зацепит тебя и платье испортит. Рот на третье ухо смахивает. Беда сущая… А здоровый был. А вот кому бы надо расшибиться давно на тридевять частей, лопнуть да развалиться, — тот живет и все у него на месте…
— Да-с! И сам на месте! — сострил как из-под земли выросший Георгий Дашков. — Доброго здоровья. Мое почтение хозяину и гостям!