Свадебный бунт
Шрифт:
Барчуков остановился, слушая речь заарестованного, и когда он кончил, молчал и раздумывал:
— Чудно было все сказано. Хочешь — дай, не хочешь — не давай. Дашь — я тебе услужу, не дашь — гадость какую сделаю. Десять алтын деньги небольшие, а все же деньги. А положение Барчукова теперь такое, что эдакой пройдоха, буян и головорез, как Лучка, может, пожалуй, пригодиться.
Барчуков рассмеялся, слазил в карман, достал мошну, вытряс оттуда десять алтын и весело шлепнул их в ладонь буяна-парня.
Лучка поглядел на деньги, пригнув голову на бок, как лягавая собака смотрит на ползущую муху, потом молча положил их в карман и произнес тихонько, будто тайну какую:
— Ну, Барчуков, помни, братец ты мой, помни. Увидишь. Через неделю, или через месяц, или через год — это все едино, а будет тебе нужда в Лучке, найди ты его в городе и прикажи. Что укажешь, все то он сделает. Вот тебе Христос Бог.
И арестованный начал креститься. Затем он быстро двинулся в сопровождении стрельцов и, конечно, по направлению в ближайший кабак.
Барчуков тихо пошел своей дорогой и думал:
— А что, как и в самом деле этот буян да при случае поможет мне в чем? Ведь вот не знаю, как и рук приложить к своему делу, как развязать все. Пойти прямо к Ананьеву тотчас, опять прогонит. Нет, надо прежде вести собрать, как у них и что? Да надо какое ни на есть себе место найти, а болтаться зря, без дела — тоска возьмет.
Через минуту молодец остановился как вкопанный и вздохнул.
— Ну, вдруг… А?! Вдруг узнаю, что Варюша замужем. Ох, даже в пот бросило! — проговорил он.
И Барчуков стал мысленно рассуждать, что девицы все переменчивы… Клятвы свои легко забывают. А Варюша Ананьева еще и балованная, и богатая приданница, и лакомый всякому кус.
— Ох, ей-Богу, страшно! — вздыхал парень.
V
Посадский Носов, или Грох, после беседы с Ржевским медленно, задумчиво, ровной и степенной походкой вышел из кремля чрез Пречистенские ворота. Всегда бывал у него мрачный вид, а теперь он был воистину темнее ночи. После посещения воеводского правления или иного присутственного места, вообще какого-либо городского начальства, на посадского неизменно еще пуще нападала тоска, приятелям его непонятная и необъяснимая, и затем продолжалась иногда три, четыре дня. Казалось, соприкосновение с властями и сильными мира сего как будто прямо растревоживало скрываемую Грохом душевную язву.
Оно так и было в действительности.
Теперь Носов, медленно выйдя из Кремля в слободу, рассуждал про себя.
— Воевода! Судья! Всяких дел решитель! Главный начальник над всякой живой тварью на тысячу верст! А что у человека на уме? Птицы да спанье! Добрый человек, слова нет, но малоумный, ленивый. Его не только никакой купец в приказчики к себе не взял бы, даже рыбак в подручники не возьмем. Разве ему только поручить лодки да челноки конопатить да смолить, или ямы для просола рыбы копать. А он судья, царский воевода. Что же это такое? Как это уразуметь? Опять и сам царь все пуще дурачествует, басурманится: столицу, вишь, из православной земли к чуховцам перетащить хочет. Что же, разве он весь Кремль, все святые соборы потащит на подводах? День деньской, сказывают, пьянствует, дерется, жену прогнал, хоть и царица, в монастырь запер, а себе немку подыскал. Царь он русский!? Как опять это уразуметь? А этот Александра Меньшиков, сильный человек, первый советник и заправитель царский, из простых же людей, да не из таких, как я, а похуже. Вот тут и рассуди. Да и самое деление это людское чудно. Тут бояре, а там мещане, или подлый народ. Тут тебе русский человек, а там киргиз, индеец. Что тут поймешь? Иной раз бывает как будто светло в голове, будто что-то уразумел, а ин бывает — заволокет разум тьма тьмущая. И все это раскидывание твое мыслями вдруг лютым грехом тебе обернется. А какой же грех? Повинен ли я, что мысли мои — волчьи мысли, и как волки в голове рыщут. Вот хоть бы это. Я понимаю, что есть на свете русский православный народ и есть, к примеру, персидский народ с своим царем и с своим Богом. Но они у персида, и царь, и Бог, как бы не настоящие, а самодельные. Обман и соблазн только. А вот этих своих русских приключений не могу осилить. Хоть бы воевода наш, разные власти царские, наши правители? Глупцы или пьяницы, или кровопийцы. Одни сони непробудные, а другие с живого и с мертвого люты кожу драть, малого ребенка — и того не пожалеют. Что же это, не грех? что же это закон? Но какому же закону — по человеческому, или по Божьему, или по иному какому? Ничего вот тут я и не уразумею. Как же таким властям да будто указывает Господь праведный повиноваться? Не верю…
И Носов несколько раз тяжело вздохнул.
— Эх, было бы можно, — произнес он вслух, — сейчас бы я все эти мысли бросил. Попадись мне умный человек, поясни он все, докажи мне толково, что я как дурень с писаной торбой вожусь, — все брошу, начну хоть рыбой торговать, что ли. А то нет во всей Астрахани ни единого умницы. Никто еще меня не осилил и не переспорил, и не уговорил. Вот вот бы Колос или отец Василий, — люди неглупые, а начнешь с ними толковать, — вместо того, чтобы усовестить тебя, они только слушают да поддакивают. Ну, стало, правда на моей стороне. А повстречай я человека, который меня заговорил бы, меня осилил, пояснил бы мне, что я балуюсь, озорничаю. Вот, ей-Богу, все брошу, начну белужиной, аль икрой торговать. А то затянусь тогда в петле на чердаке. Это то, пожалуй, вернее, да по мне и лучше, чем в торгаши лезть.
И, помолчав, Носов произнес раздражительно:
— Да, в петлю куда лучше. Такому человеку, каким я уродился, рыбы не ловить, земли не пахать, огородов не городить. Дай мне иное дело в руки. А коли не хочет кривая побаловать, так одна дорога — в петлю, либо в воду.
И Носов, будто озлившись на себя или на свои мысли, быстро зашагал по улице.
Почти на каждом шагу и русские обыватели, и разношерстная татарва, которой была переполнена Астрахань, при встрече с Носовым приветливо и ласково кланялись ему, некоторые опрашивали его. Но посадский не отвечал ни слова и проходил, почти не замечая встречных и поклонов.
Выйдя в Шипилову слободу, он увидал невдалеке, на другой стороне улицы, свой дом и остановился. Поглядел он на окна, на крышу, на заборы — и понурился. Все это было им продано купцу Зарубину. Это гнездо, которое он свил и в котором думал век свековать, он вдруг решился продать без всякой нужды и уехать навсегда из Астрахани.
А куда? — он и сам еще не решил. В Москву? Пожалуй. Но зачем? В Киев, в Казань, во Владимир, хоть бы даже в Сибирь — не все ли равно?
Почему собственно решил посадский уезжать, он, конечно, знал, но жена его почти не знала, а в городе все приятели и знакомые окончательно не понимали и неудомевали, пожимая плечами. Одни усмехались насмешливо, другие, пригорюнившись и жалея, головой качали.
Одни полагали, что у Носова ум за разум зашел, другие утверждали, что у Носова были темные торговые обороты, что он вдруг прогорел и, продавши дом, должен по миру итти. «От стыда он и бежит, — говорили иные, — чтобы на чужой стороне простым батраком в чью-нибудь рыболовную ватагу наняться».
Носов простоял минуты две, глядя на свой дом, и в душе его будто шевельнулся вопрос: «Зачем ты все это творишь? Куда ты, человек, пойдешь, и не хуже ли будет в чужих людях? Что здесь в Астрахани, что там в Москве или Киеве — ведь все же ты будешь тот же посадский человек, а не боярин какой или князь. Борову конем, кукушке соловьем не бывать. Ведь так тебе, стало быть, на роду написано!»
Но на это рассуждение тотчас же шевельнулся на душе посадского и ответ. Он вдруг громко выговорил:
— Написано? Кем? Зачем? Человек сам себя может и соколом, и псом поставить.
И быстрой, даже сердитой походкой двинулся, чуть не побежал Носов по улице, но не к воротам своего дома, а прочь от него… За рогатку, в поле, размыкать тоску и думы докучливые.
Пробродив более часу за плетнями огородов, Носов вернул в слободу и, полууныло, полузлобно усмехаясь, направился неожиданно для себя самого в дому одного астраханца, которого почти ненавидел. Если это не был его злейший враг, то был, все-таки, человек, присутствие которого Носов с трудом выносил. Он ничего, кроме добра и ласки, не видал от этого человека, а иногда при одном его имени кулаки Носова злобно сжимались…
— Убил бы… думалось ему.
Зачем же вдруг теперь угрюмый посадский двинулся в гости именно к этому человеку? Он сам не знал. Будто на зло себе самому.
— Пойду… Пускай он мне все нутро переворочает своими речами. — бормотал себе под нос посадский. — Чем больше я его речи слушаю, тем больше у меня на душе закипает. А чем больше накипит, тем скорее я себя решу, что-либо конечное надумаю… Хоть в петлю, что ль?
Этот ненавистный человек для Носова был тоже уроженец города, богатый и хорошо известный всем на тысячу верст кругом посадский, по имени Кисельников. Этого посадского никто не мог в чем-либо упрекнуть. Он был безупречной честности, и единственно над чем подшучивали заглазно его приятели и близкие — было его честолюбие относительно дочери, некрасивой и глуповатой. Кисельникову и во сне, и наяву мерещилось выдать свою дочь за дворянина и офицера.