Свет в конце аллеи
Шрифт:
Как-то вечером на общий сабантуй приехали из города Острогин с Федей и еще много-много своих. Была попойка, были все те же партийные разговоры о том, кого еще надо прижать к ногтю и свернуть в бараний рог, а кого из своих поддержать или двинуть и как лучше дать жидам по носу. Саше еще хотелось по временам поговорить о своем, о главном, но он все точнее ощущал, что разговаривав уже не с кем и поговорить не придется. Он встал незаметно в разгар пира и пошел кружить по дорожкам между заборами, дачами, деревьями, замерзшими лужами, а вернулся в Дом к самому разъезду гостей и возле колонного портика у главного входа нос к носу столкнулся с Федей.
— Вот кого я люблю! — закричал, облапив его, пьяненький Федя. — Нет, братцы, точно, вот кого я люблю! А какие стихи пишет Неваляшка, о братцы, такие, я вам скажу, пошли стихи… Слушай! Нет, слушай… — Федя вдруг стал говорить жалобно, чуть не плача. — Слушай, а почему вот мы никогда не сядем, ни о чем таком не поговорим, а? А когда поговорим? Все завтра да завтра… Вот сегодня ты живой, а завтра… Нет, правда, Саш, отчего? Есть идея! Сейчас мы едем ко мне — мы сидим, мы травим, мы еще раздавим пузырек, а утром ты вернешься на свои уроки, будешь учить про амфибрахиев… Довезешь нас, Кондратьич, а?
— Конечно, — сказал Остроган, — только прыгайте скорей в машину, а то братва набежит, всем места не хватит.
И они поехали в Москву, к Феде, а когда добрались, то было ясно, что для разговоров Федя уже слишком пьяный и даже добавлять пузырек ему уже незачем, потому что он сразу повалился на койку и захрапел, слава Богу, еще успел буркнуть сквозь храп жене, которая смотрела на Сашу не очень-то дружелюбно (может, думала, что это он споил Федю):
— Стелить! Ночуем у нас! Разговоры прекратить! Отбой!
Но и утром никаких душевных разговоров у них не вышло. Феде нужно было замазывать перед женой вчерашний грех, оттого разговор во время завтрака был общий, любезный, можно сказать, светский. Во-первых, Федя обратил Сашино внимание на то, что квартира у него новая, по московским понятиям, роскошная, в особом, писательском доме, и мебель в ней тоже не просто с бору по сосенке, а гарнитур то ли ЮАР, то ли ГДР, плюс еще какие-то женины антикварные находки, в комке — сущие гроши, но дерево, обратите внимание, красное («Идеологически выдержанное», — подмигнул Федя). Еще было много всякой жизненно необходимой белиберды — звукозаписывающей и звуковоспроизводящей техники, книг, полок и так далее, а что касается автомобиля, то ом был уже на подходе, вот-вот надо получать, и Саша хотя и не та впаивая материальному этому достатку или новому Фединому положению (всякому свое), а все же занимался в уме вещами не менее позорными: считал мысленно чужие доходы Потому что для покупки всего этого надо было до черта зарабатывать (в пересчете на стихотворные строчки выходили километры стихов), к тому же всякую вещь (в том числе и самую эту квартиру) надо было добывать с бою, так что вырисовывалась жизнь, очень заполненная борьбой и трудами, даже по Фединым рассказам выяснялось, что кого-то ему приходилось выписывать с площади, кого-то прописывать и даже один раз фиктивно разводиться с собственной своей женой и жениться на ней потом вторично (Федя объяснил, что такая форма борьбы с жилищными органами стала вполне популярной среди граждан). Ясно было из Фединого рассказа, что впереди у него было еще немало боев, потому что он записался на дачный участок, а машину ему будут, без сомнения, всучивать какую-то не того номера, который нужен, и самая квартира еще требует многих усовершенствований… Саше даже страшно стало вчуже всех этих Фединых усилий, хлопот и непомерных расходов, и Федя — чуткий мужик! — словно бы заметил эту Неваляшкину растерянность и его страх, заметил и подмигнул на жену, вот, мол, это все для нее, все эти хлопоты и все разговоры, а вот уж как-нибудь одни посидим, тогда поговорим о другом, о главном, однако это как раз Сашу и напугало в Фединой жизни — за столькими хлопотами никогда не выкроить сил и времени, чтобы поговорить о стихах, да и стыдно ему стало, что хочет он морочить голову, когда у людей своих, вполне реальных проблем невпроворот, а он, Саша, вроде как Зощенко, который занимался ничтожными проблемами жизни, и смерти, и старости в то время, когда страна напрягала все силы…
После завтрака Феде надо было бежать на заседание редколлегии, а до того еще помочь жене объясниться с пьяными работягами, которые что-то там у них курочили в ванной, плитку лепили новую, что ли, так что Саша сбежал один, пораньше, но на Киевский вокзал поехал не сразу, долго еще бродил по очужевшему городу, а потом влез на Киевском не в ту электричку, вышел на Солнечной и шагал пешком до Переделкина по грязной обочине и полосе отчуждения — и вправду будто чужой на ничьей земле, от которой он был кровь и плоть и которая, всегда думалось, возлагает на него свои особые надежды.
Полногрудая экскурсоводша была жестоко обижена, и только Саша в ослеплении теперешнего своего личного поиска и отчаянья мог не заметить и не понять, как глубоко он обидел женщину, которая пошла ему на уступку, мало от этого для себя ожидая приятного, из одной только гуманной человеческой жалости к нему пошла и своего рвения к интересам дела как специалист и общественница, он же ей после этого отказал в такой малости, какую должен был и просто так сделать, ради своего собственного роста, ради долга, а он не сделал даже после всего, что было… Тем более это оскорбительно для женщины, которая тебе так пошла навстречу, в таких условиях риска, когда столько людей домогаются, а раз так ты поступаешь, значит, ты выносишь ее обаянию отрицательную оценку, это не сразу можно пережить, такой щелчок. И в тем более трудное положение попала полногрудая экскурсоводша, когда парторг принес ей на подпись как предместкома Сашину характеристику для выезда в Италию, в турпоездку, и там еще не хватало двух подписей (ее и директора) для полного треугольника и дальнейшей посылки в райком на четвертую подпись, а потом еще дальше и выше — искать пятый угол.
— Вот мы тут посовещались с товарищами, — сказал парторг, — до самого высокого уровня и дополнительно в Союзе писателей, и решили — пусть съездит молодой товарищ, вот тут с этой целью еще ваша должна быть подпись.
Первое, очень сильное побуждение несправедливо обиженной женщины было сказать, просто даже закричать, что нет, нет, ни в какую, но вот этого-то как раз и нельзя было делать при парторге, потому что это был не сильно образованный, но очень хитрый человек, который сразу смекнет, что «есть отношение» (а стало быть, «отношения» тоже), так что отказ этот нужно было бы заранее обмозговать и подготовить, а теперь она захвачена врасплох и только может промолчать или рассказать, что отказался, что было — а как было? Ну вот, отказался и все. Так, так… А если все как есть, по душе, открыто, по-партийному (это была любимая формула парторга, сам то он никому ничего не открывал — даже не знали, оттуда он взялся, кем прислан, говорят, что оттуда откуда-то, откуда надо, или вон как парни из ПТУ поют вечером под окнами, «о чем не говорят, на что смотреть нельзя»). Она, все это про себя быстро-быстро проверчивая, молчала, не подавая виду, а потом не дрогнувшей рукой взяла ручку (не первый все же год на общественной) и поставила свою красивую подпись, а парторг, посмотрев на нее внимательно, сказал:
— Что ж, теперь под это дело можете пошире его привлекать к общественной работе, парень молодой, красивый, здоровый, как битюг, все вытянет…
Интересно, что он имел в виду, и зачем все эти определения, какой он там молодой, и красивый, и здоровый, ей что, воду на нем возить — парторг ушел, а она все думала, и обида в ее душе не угасала, так что, когда замзам после обеда того же дня стал к ней подкатывать, полуслужебно-полусвойски, всем им, мужикам, одного надо, особенно ихней еврейской нации, ух, до чего ебучи, она не вытерпела и сказала, что теперь вот у Неваляшинова окончательно освободилось время для научной работы, потому что экскурсии он больше не проводит, отпала у нее нужда, так что, для отдела «В свете Его идей» и для агитработы среди населения… В подробности она вдаваться не стала, потому что с замзамом тоже надо ухо востро, даже наоборот, чтоб исключить всякий личный элемент, держалась с ним строго, но, когда он ушел, расслабилась вся и чуть не заплакала, проклиная эту жизнь, потому что жизнь женщины, которая хочет заработать свой кусок, не надеясь на мужа, и хочет при этом принести пользу делу, — это сплошная борьба.
А замзам добыл и сам понес Сашину характеристику на подпись к самому директору, имея при этом тайную надежду выведать их с Сашей отношения, а также нынешнее положение вещей. Но старый боец ничего не выдал.
— Неваляшинов? — сказал он. — Да, да, что-то я помню это фамилие («У, хитрющий старик! — подумал замзам. — С ним держи ухо востро. Таким простаком прикинется, куда там…»). Неплохие отзывы о нем слышал, как же, как же… Ну что ж, пусть товарищ съездит, молодой кадр. Италия, значит, Италия. Товарищ Пальмиро Тольятти, как же, как же, и еще вот этот, как же его, замечательно пел, Александрович, как сейчас помню. У них там был Карузо, но наш товарищ Александрович пел лучше, куда же он сейчас девался, отчего молчит? Умер, скорей всего, почти все уже умерли, кто жил… Значит, вот вам моя подпись, и пусть едет научный кадр — Неваляшинов Алексан Федрыч. Я вам скажу, товарищ тэ-э-э Орлов, огромное значение имеют эти все наши поездки в братские страны для братских компартий, огромная помощь и моральная поддержка в их нелегкой повседневной борьбе. Именно так. Но между прочим и с другой стороны, наши молодые люди тоже пусть получат возможность ознакомиться с ужасами и гримасами капитализма, так сказать, увидеть и отшатнуться наяву… Как сейчас помню, мы с женой были в путешествии вокруг Европы, вскоре после войны, и вот, можно сказать, тут же, вокруг Европы, в Каире, дети просят милостыню, прямо, можно сказать, на улице, встречи очень впечатляющие, один, как сейчас помню, какой-то интеллигентный, вероятно, человек в шляпе, с тростью, и, представляете, мы ему с женой говорим то-се, так он ни слова по-русски, представляете? Мы ему говорим: «Как же так, весь мир теперь, после победы, можно сказать, самые крупные произведения марксизма, сам Маркс хотел выучить, а вы ни слова по-русски…» И представьте себе, далее, жена моя несколько владела английским, она ему говорит по-ихнему: «Гау ду ю ду?» — и что же вы думаете, опять ничего. Никакого впечатления. Капитан наш сказал, что им пока ближе французский, как следствие колониализма, но русский-то, русский, или на худой конец английский, ведь в шляпе, интеллигент же, вот так, тяжелое, знаете, впечатление. Или, например, забастовка. Представляете, своими глазами видели забастовку — читаешь, невыносимое положение трудящихся, то-се, но когда своими глазами видишь — поверите…
Выйдя от генерала, замзам покачал головой и сказал заговорщицки секретарше Тоне:
— Ну и хитрый старик.
— Голова! — хмыкнула Тоня.
— У-у, большой ум, — сказал осторожно Орлов — Вы не смейтесь, большой ум.
После намека полногрудой экскурсоводши и собственного неудачного расследования замзам решил предпринять разведку боем, и результаты ее превзошли все опасения. Орлов решил зайти к Неваляшинову еще раз, совсем неожиданно, и сделать попытку переложить на него новый трудоемкий отдел «В свете Его идей», да еще подать это как повышение, как нагрузку и особое доверие в связи с предстоящей заграничной поездкой, а также как собственное желание двигать молодые кадры на самые трудные участки идеологической службы.
Замзаму и правда удалось застать Сашу врасплох: Саша ровным счетом ничего не делал, а стоял, бессильно опустив руки, посреди комнаты, и, когда, не теряя ни минуты, зам-зам изложил ему вкрадчивым голосом все эти хитрые соображения — про молодых, про участок фронта, про особое доверие и, конечно, про поездку, Саша стал медленно и страшно белеть, теряя обычный свой румянец, за который его дразнили всю жизнь. Потом он вдруг повернулся от стола так резко, словно хотел швырнуть в замзама что-то тяжелое, и Орлов невольно прикрыл лицо, однако тут же увидел, что в руках у Саши ничего нет, и лицо приоткрыл, хотя не сразу и не полностью.