Тайное послание библии.
Шрифт:
Я всесожженьям смертных научил
И знаменьям глубоким, сокровенным ,
Являемым в пылающем огне.
Прометей находится в сложных отношениях с ГЕФЕСТОМ (HjaistoV ), богом огня и кузнечного дела. Гефест хром на обе ноги, безобразен, но в жены себе взял богиню любви Афродиту. Для колхидского (!) царя он вырыл четыре волшебных источника, текущих из под виноградной лозы: воды, молока, масла и вина. Он кует оружие и щит герою Ахиллу, делает медных быков для царя ЭЙЕТА (!). Вергилий описывает подземную кузницу Гефеста грандиозных размеров, где куются молнии Зевса. Против своей воли, по приказу Зевса, Гефест приковал Прометея к горам Кавказа. Отмечается, что культ Прометея более древний, чем культ Гефеста. Поскольку в связи с Гефестом постоянно упоминается Колхида, а римские легенды называют его ВУЛКАНОМ, это дает основания отождествить его с библейским ТУВАЛ-КАИНОМ.
Согласно Эсхилу, Прометей увидел, что человек по сравнению с животными “беспомощен, наг, не обут, без ложа и без оружия”; чтобы помочь ему, он крадет искусство огня у олимпийского кузнеца ГЕФЕСТА, искусство шитья одежд – у Афины. Прометей наделил разумом слепых, жалких людей, живших как муравьи в пещерах, научил их строить дома, корабли, шить одежду, считать, читать и писать, различать времена года и т.д.
Во всем этом можно усмотреть самое древнее проявление духа самозванства, присвоения себе чужих достижений: вся монотеистическая традиция утверждает, что подобным учителем человечества был патриарх ЕНОХ. Следы этого предания сохранились и у Эсхила: единственное, чего не смог Прометей – это научить людей правилам совместной жизни; стыд и правду вложил в людей не он, а ГЕРМЕС, которого древняя традиция отождествляет с ЕНОХОМ. Но каинитские обвинения в адрес Творца, перенесенные, правда, на Зевса, продолжаются: Бог, якобы, не захотел заниматься исправлением и совершенствованием людей, а решил уничтожить их потопом. Восстановление нового человеческого рода приписывается тому же Прометею, а не патриарху НОЮ: якобы, именно сын Прометея ДЕВКАЛИОН, спасшийся от потопа, создает людей бросая за спину камни. Достойно внимания это упоминание о “камнях”: намек на адамитское “таинство камня”, таинство инициации, сотворения человека из преадамитов. Каиниты, как потомки Адама, должны были владеть этим таинством, но, потеряв Божественное благословение, превратили его в магический обряд, связанный, скорее всего, с огнем и кузнечным делом. Каинитские жрецы (кто-то из них тоже, вероятно, спасся от потопа) “создавали” людей, частично обладавших адамитской творческой силой, но проникнутых атеистическим, богоборческим духом. Несомненно, что этот дух имеет значительное влияние в современной цивилизации, одновременно творческой и атеистической по существу. Известен язвительный ответ математика и астронома Лапласа на вопрос Наполеона, верит ли он в Бога: “Сир, я в этой гипотезе не нуждался”. На вопросе о природе атеизма стоит остановиться подробней.
Прежде всего необходимо сказать, что сомнение в бытии Бога, вызванное возросшими требованиями ума и сердца, по сути своей не является антирелигиозным актом, но служит необходимым этапом на пути религиозного взросления. Эту мысль со всей свойственной ему энергией высказывает Иван Ильин:
“Религиозное сомнение само по себе не есть соблазн и совсем не предвещает конца религии… Сомнение отдаляет религиозное детство и, может быть, религиозное отрочество от зрелой поры, от веры мужественной, крепкой и окончательной. Оно не соблазн, а горнило, не конец религии, а обновление и углубление. Отмахиваться от него значит нарочито длить своя детскую беспомощность, т.е. умалять силу веры и победу религии… Чтобы его преодолеть, надо в нем побывать; не преодолевший его сохраняет уязвимые места своей религиозности, которые могут раскрыться в труднейший час жизни и привести его к духовному крушению”.
Искреннее сомнение, движимое жаждой неподдельной достоверности в самом главном для человеке вопросе, становится конструктивным и созидательным действием:
”’В религиозном сомнении человек уже одержим тем самым Предметом, в котором он сомневается и о котором все еще не решается сказать - ни “да”, ни “нет”. Эта одержимость сама по себе до наступления религиозной очевидности и без нее - религиозное событие: это есть подлинный и драгоценный духовный опыт, он строит личный дух и определяет судьбу его носителя. В религиозном сомнении человек приобретает некий спектр жизни и бытия. Это сомнение столь подлинно и интенсивно, что сомневающийся дух находит в нем подлинную сердцевину своей жизни: свою духовную любовь и свою духовную воли” /И.А.Ильин, стр. 192, 197/.
21. Почему так трудно верить в Бога?
Среди создателей современной культуры было множество одаренных и благородных людей, которые отвергли как преступные внушения преисподних сил, так и лукавые нашептывания “князя господствующего в воздухе”, но при этом попали во власть скептического, недоверчивого настроения, замкнутого на материальном мире и на человеке с его приземленными текущими проблемами. При этом теряется из виду вся перспектива человеческого развития, картина жизни замыкается в узкий промежуток между рождением и смертью и никакие реальности духовного мира не принимаются всерьез. Одним из самых подходящих занятий при таком настроении становится ироническая критика Творца, хотя и “несуществующего”, за нелогичность, непоследовательность и безрезультатность Его планов и действий. Нелепость бытия служит, таким образом, доказательством того, что никакого Творца нет; при этом автор критики неосознанно подразумевает, что на месте Творца он бы все сделал лучше – нам, однако, неизвестен ни один случай, когда эта мысль была бы продумана всерьез и до конца.
Поскольку наша книга посвящена “земле Адама”, то нам кажется уместным привести здесь некоторые размышления одного из лучших сынов этой земли, впавшего однажды в подобное настроение и со свойственным ему тонким психологизмом посвятившего в него своих читателей. С этой целью приведем достаточно обширную выдержку из всемирно известного романа Фазиля Искандера “Сандро из Чегема”:
“В этот еще свежий зной, в этот тихий однообразный шелест папоротников словно так и видишь Творца, который сотворил эту Землю с ее упрощенной растительностью и таким же упрощенным и потому, в конце концов, ошибочным представлением о конечной судьбе ее будущих обитателей, так и видишь Творца, который пробирается по таким же папоротникам вон к тому зеленому холму, с которого он, надо полагать, надеется спланировать в мировое пространство.
Но есть что-то странное в походке Творца, да и к холму этому он почему-то не прямо срезает, а как-то по касательной двигается: то ли к холму, то ли мимо проходит…
А-а, доходит до нас, это он пытается обмануть назревающую за его спиной догадку о его бегстве, боится, что вот-вот за его спиной прорвется вопль оставленного мира, недоработанного замысла:
– Как?! И это все?!
– Да нет, я еще пока не ухожу, – как бы говорит на всякий случай его походка, – я еще внесу немало усовершенствований…
И вот он идет, улыбаясь рассеянной улыбкой неудачника, и крылья его вяло волочатся за его спиной. Кстати, рассеянная улыбка неудачника призвана именно рассеять у окружающих впечатление о его неудачах. Она, эта улыбка, говорит: “А стоит ли так пристально присматриваться к моим неудачам? Давайте рассеем их на протяжении всей моей жизни в виде цепочки островов с общепринятыми масштабами: на 1000 подлецов один человек”…
Творец наш идет себе, улыбаясь рассеяной улыбкой неудачника, крылья его вяло волочатся за спиной, словно поглаживая кучерявые вершины папоротниковых кустов, которые, сбросив с себя эти вяло проволочившиеся крылья, каждый раз сердито распрямляются. Кстати, вот так же вот в будущем, через каких-нибудь миллионы лет , детская головенка будет сбрасывать руку родителя , собирающегося в кабак и по этому поводу рефлексирующего и с чувством тайной вины треплющего по голове своего малыша, одновременно выбирая удобный миг, чтобы улизнуть из дому, и она, эта детская головенка, понимая, что тут уже ничего не поможет, отец все равно уйдет, сердито стряхивает его руку: “Ну и иди !”
Но все это детали далекого будущего, и Творец наш, естественно, не подозревая обо всем этом, движется к своему холму все той же уклончивой походкой. Но теперь в его замедленной уклончивости мы замечаем не только желание скрыть свое дезертирство (первое в мире), но отчасти в его походке сквозит и трогательная человеческая надежда: а вдруг еще что-нибудь успеет, придумает, покамест добредет до своего холма.
Но ничего не придумывается, да и не может придуматься, потому что дело сделано, Земля заверчена, и каждый миг ее существования бесконечно осложнил бы его расчеты, потому что каждый миг порождает новое соотношение вещей и каждая конечная картина никогда не будет конечной картиной, потому что даже мгновенья, которое уйдет на ее осознание, будет достаточно, чтобы последние сведения стали предпоследними…Ведь не скажешь жизни, истории и еще чему-то там, что мчится, омывая нас и смывая с нас все: надежды, мысли, а потом и самую плоть до самого скелета,– ведь не скажешь всему этому: “Стой! Куда прешь?! Земля закрыта на переучет идей!”
Вот почему он уходит к своему холму такой неуверенной, такой интеллигентной походкой, и на всей его фигуре печать самых худших предчувствий(будущих, конечно), стыдливо сбалансированная еще более будущей русской надеждой: Авось как-нибудь обойдется…(Фазиль Искандер, стр. 406-408).
22. Немного поспорим с Искандером.
Велика все-таки, сила художника!
Пока трудолюбивая мысль связывает концы с концами, да еще проверяет на прочность каждую нитку, или строит здание, тщательно подгоняя один камень к другому, легкокрылая эмоция, мимолетный образ, нисколько не заботясь о скучной логике, выпархивает из головы художника и так же беззаботно поселяется в сердце читателя или зрителя. И вот так, на скорую руку свитое в сердце гнездо оказывается порой более живучим и долговечным, чем тяжеловесные построения разума. Грустно вздохнув о нашей неспособности состязаться с Мастером на его же поле, прибегнем все к той же логике, которая хотя и не в чести в повседневной жизни, но без которой, что ни говори, ни дом не построишь, ни детей не воспитаешь, ни книжку не напишешь.
И первое, что нас удивляет в рассуждениях столь дорогого нам человека: предъявляя претензии к Творцу по поводу папоротников, он почему-то забывает, что главным делом и главной заботой Творца служат вовсе не папоротники, а сам Фазиль Искандер с тончайшими движениями его души, с его жизненной драмой, с его мучительными усилиями выбраться из тупика скептических мыслей. И вот тут мы никак не можем согласиться с уважаемым Фазилем, что Творец оказался неудачником; Бог с ними, с папоротниками, но один такой успех оказывается важнее целых зарослей даже и вполне удачной, совсем неоднообразной и очень сложной растительности. А то, что на тысячу подлецов один человек, то это, во-первых, не так уж мало, а во-вторых, каждый подлец тоже немножко человек, а для кого-то близкого совсем даже и не плохой человек! Здесь так и просится на язык, что каждый честный человек, хоть иногда, хоть раз в жизни, но бывает немножко подлецом – даже вот и святейший апостол Петр. Ну представим себе, что на тысячу честнейших людей приходился бы только один подлец – да его нарасхват приглашали бы на все застолья как драгоценную диковинку. А если бы вообще все люди оказались идеальными, честнейшими и совершенными с самого начала! Впрочем, с какого начала? С начала нашей эры или с каменного века? Со школьной скамьи или с первых слов, или со дня появления на свет? Или, может быть, с того сокровенного момента, когда две родительские клетки образовали таинственную завязь, из которой потом непостижимым образом вырастают писатели и их критики? Если мы представим себе, что все было создано идеальным и законченным с самого начала, то не понадобилось бы никакой истории, никакой борьбы, никакого томления по недостижимому пока совершенству. Но само это томление откуда-то взялось же в нас, столь несовершенных и ограниченных, с больным телом и страдающей душой.