Тени над Гудзоном
Шрифт:
— Нет, не смогу. Может быть, в глазах Бога смерть и страдания хороши, а не плохи. Но в моих глазах они плохи.
— Куда же вы хотите убежать?
— К себе. К себе самому. Даже если бы я знал со всей уверенностью, что Бог — абсолютный убийца и нацист, то у меня все равно остался бы свой идеал добра. У меня не хватает мужества, чтобы покончить жизнь самоубийством, но я не хочу пользоваться тем, что было создано этим сообществом убийц, и подыгрывать его злой игре. С Анной я не смогу идти по этому пути. Она хочет наслаждаться. У нее есть чрезмерная тяга к наслаждениям, превращающая современного еврея в карикатуру. Я не могу иметь веры моего отца, но я могу вести себя, как он. В свободу воли я верю.
— Коли так, что вы будете делать? Были аскеты во всех поколениях, но они ничуть не изменили мир. Сейчас есть миллионы монахов и монахинь, ведущих на свой манер святую жизнь. Гитлер убивал миллионы евреев, а они, эти монахи и монахини, оплакивали раны Христовы… Они будут продолжать их так оплакивать еще тысячи лет…
— Те, кто уединяются, делают это не для того, чтобы спасти мир, а ради гигиены. Можете, если угодно, называть это даже эгоизмом. Мой отец не хотел спасать мира.
— Он хотел привести в мир Мессию. Он хотел сидеть в раю и есть Левиафана. [365]
365
Легендарный Левиафан должен стать, согласно еврейской традиции, частью трапезы праведников после прихода Мессии.
— Я не хочу ни приводить Мессию, ни есть Левиафана. Я хочу убежать, потому что лично мне надоел этот разрыв между мыслью и делом. Я встаю утром — и первая же моя мысль: «Я валяюсь в грязи». Я буквально ощущаю вонь этой грязи.
— Что вы будете делать? На какие средства жить? И чем вы будете жить? Правда, вы ужасно наивны.
— Я всегда этого хотел. Однажды я встретил циркового фокусника, и он рассказал мне, что был когда-то врачом. «Я всегда хотел работать в цирке, — сказал он мне, — но родители гнали меня заниматься медициной. Теперь, когда они умерли, я делаю то, что хочу». То же самое со мной. Это не вопрос идеалов. Вы можете даже сказать, что я душевнобольной.
— Простите, но я действительно так скажу. Это какая-то форма шизофрении. Не надо быть крупным специалистом, чтобы поставить диагноз. Когда вы говорите, что хотите убежать от общества, вам кажется, будто вы оригинальны, но уверяю вас, что есть тысячи, сотни тысяч таких случаев, как ваш, и они пользуются более или менее сходными с вашими аргументами.
— Может быть, может быть. Я не могу вылезти из собственной шкуры.
— Вам стоило бы полечиться. Может быть, при помощи психоанализа. Но вы этого не сделаете. Вы вроде бы убежите на год или на два, а потом это тоже вам надоест, ведь убегать некуда, все это невроз, а всякий невроз наивен. Вы правы, общество никуда не годится. Однако это та планета, на которой мы вынуждены жить. Может быть, потом что-то изменится…
— Будь что будет.
— Кто-то должен был испытать шок от всех этих событий. Судя по тем страданиям, которые обрушились на евреев, можно было ожидать общенационального нервного срыва. Однако евреи — здоровый народ. Иногда я думаю, что они даже слишком здоровый народ.
— Вы имеете в виду — тупой.
— Называйте как хотите. Мы больше не можем вернуться к старому. То, что происходит сейчас в Палестине, это интересный эксперимент, но там снова полагаются на чудеса. Арабы — не лучше нацистов. Кроме того, там вырастает еврей, который так же далек от вашего отца, как будут далеки от него ваши внуки.
— Там, по крайней мере, они не смешиваются с иноверцами.
— Вырастут гои, говорящие на иврите. У вас те же самые иллюзии, что и у Бориса Маковера. Религия пережила банкротство. Все религии. Бог ни к кому не явился и никому не сказал, чего Он хочет. Танах — великолепное произведение, но оно было написано людьми, а не Богом. Все это дело — евреи, иноверцы — искусственное, преходящее, как клещевина пророка Ионы. [366] Современные евреи ничуть не более развратны, чем царь Давид. Те польские евреи, которых вы знали, были исключением не только в мире, но и в еврейском народе.
366
Клещевина упомянута в Иона, 4:6-11.
— Это были единственные люди, которых я могу ценить.
— Ну и цените, только больше некого ценить. Нынешняя ортодоксия — насквозь светская. К кому вы убежите? Куда бы вы ни пришли, вас неизбежно постигнет разочарование. Еврейство, особенно тот его сорт, который мы знали, было попыткой игнорировать этот мир, законы природы, историю. Он возник в гетто и погиб в гетто. В Вильямсбурге и в Меа-Шеариме [367] евреи пытаются отстроить его заново. Но их опять разгонят. И самое главное — вы не можете этого делать без веры, без того, чтобы верить в каждую букву книги «Шулхан арух» и книги «Зогар».
367
Ультраортодоксальный религиозный квартал в Иерусалиме.
— Я возненавидел этот мир. Это точно.
— Ну да. Тут есть что возненавидеть. Но хотя бы в Бога вы верите? Я имею в виду именно Бога, а не его проявление в этом мире?
— Да, верю. Кто-то ведь управляет этим миром, какая-то сила, которая видит и знает. Я верю даже в Божественное провидение.
— Ну, значит, в вас есть больше веры, чем в большинстве ортодоксов. Но что вы можете сделать с этой верой? Если Бог желает молчать, никто не заставит Его говорить.
— Необходимо Его открыть, как открыли законы природы.
— Что ж, попробуйте. Ясно одно: Анна и вы — не пара. Вы будете искать Бога до самой смерти, и в последнюю минуту вашей жизни вы будете знать о Нем ровно столько же, сколько знаете сейчас. А что с профессором Шрагой? Он тоже всю жизнь искал Бога и в итоге нашел какую-то сумасшедшую бабу, лгунью, шарлатанку. И все это сразу, одновременно.
— Но где-то ведь обязательно должен быть свет!
— Где? Ну, может быть… Сам я тоже нуждаюсь хоть в малой толике света…
Глава двадцать вторая
1
В начале сентября в отеле «Даунтаун» состоялся прием, «парта». Доходы от него должны были пойти на оказание помощи русским жертвам войны. Фактически же деньги забрала Коммунистическая партия США. Но об этом знали только руководители. Актеры, с которыми Яша Котик играл в новой пьесе, продали ему два билета по двадцать пять долларов за билет. Яша Котик немного побаивался идти на «парти», который устраивали левые. Он ведь еще не имел американского гражданства, а только-только выправил бумаги в иммиграционной службе. Однако Яша знал, что отказаться будет еще опаснее. Они все красные: актеры, режиссер, директор, даже богатые люди, те самые «ангелы», которые финансировали постановку пьесы. Яша Котик уже понял, что в этих кругах ни в коем случае нельзя слова дурного сказать о сталинском режиме. Он уже читал по-английски и обратил внимание, что те же самые газеты, которые публиковали антикоммунистические редакционные статьи на первой полосе, проводили коммунистическую политику в своих театральных и не только театральных разделах. Там постоянно нахваливали красных драматургов и актеров и смешивали с грязью тех, кто не был красным. Выглядело это так, будто капиталистические газеты заключили между собой негласный договор: с одной стороны, делать вид, что они резко критикуют советскую политику, а с другой — всеми силами поддерживать красных в Америке и бойкотировать тех, кто не принадлежал к их числу. Так зачем же ему, Яше Котику, делать из себя мученика ради истины? Если им так нравится, то и ладно. Если Бродвей — красный и Голливуд — красный, то и он, Яша Котик, должен быть красным. Он знал даже коммунистов, мнение которых имело вес в Вашингтоне.
Яша Котик позвонил Анне и пригласил ее пойти вместе с ним на этот прием. Анна согласилась. Она была против коммунистов, но русскому народу помочь надо. Кроме того, Анна хотела встретиться с друзьями Яши Котика. В такси Яша целовал Анну и говорил о женитьбе. Сколько можно ждать? Пусть она оформит с ним брак, и жизнь начнется. Яша Котик клялся Анне, что, кроме нее, никогда не любил никакую женщину. Он зарабатывает теперь большие деньги. Его имя сияет электрическим светом на Бродвее. У него есть договоры с Голливудом. Критика возносит его до небес. Он уже не мальчишка. Ему нужен дом. Он хотел бы еще завести ребенка или двух детей. Зачем это откладывать? Сейчас самое время. Анна слушала его речи. Она улыбалась, закусив нижнюю губу. Потом сказала: