ЖАНРЫ

«Тихий Дон»: судьба и правда великого романа
Шрифт:

И далее почти дословно повторяется сцена расправы в рассказе «Семейный человек»:

«Бабьи взвизгивания и крики, нарастая, достигли предела напряжения. Дарья пробилась к конвойным и в нескольких шагах от себя, за мокрым крупом лошади конвоира, увидела зачугуневшее от побоев лицо Ивана Алексеевича. Чудовищно распухшая голова его со слипшимися в сохлой крови волосами была вышиной с торчмя поставленное ведро. Кожа на лбу вздулась и потрескалась, щеки багрово лоснились, а на самой макушке, покрытой студенистым месивом, лежали шерстяные перчатки. Он, как видно, положил их на голову, от мух и кипевшей в воздухе мошкары. Перчатки присохли к ране, да так и остались на голове...» (4, 359).

Эта деталь, подмеченная скорее всего Шолоховым в детстве, когда он своими глазами видел, как гнали казаки избитых пленных красноармейцев, настолько поразила его, что он обратился к ней дважды — в «Семейном человеке» и в «Тихом Доне».

Дело даже не в этих совпадениях выразительных деталей, не в текстуальной перекличке «Донских рассказов» с «Тихим Доном», — важнее всего, что одна боль, одна тревога пронизывает массив и той, могучей и мощной, и этой, во многом еще юношески незрелой прозы. И для «Донских рассказов», и для романа характерен одинаковый, чисто шолоховский почерк, который можно определить как беспощадный показ действительности, подчас в самых крайних ее проявлениях. Но это — не жестокость во имя жестокости, а изображение жестокости жизни во имя утверждения человечности, бесстрашное и безоглядное осуждение бесчеловечности в условиях беспощадного и трагического революционного времени.

В обращении к читателям, предпосланном изданию «Тихого Дона» на английском языке, Шолохов так ответил на замечание о «жестокости» его прозы: «...В отзывах английской прессы я часто слышу упрек в “жестоком” показе действительности. Некоторые критики говорили и вообще о “жестокости русских нравов”.

Что касается первого, то, принимая этот упрек, я думаю, что плох был бы тот писатель, который прикрашивал бы действительность в прямой ущерб правде и щадил бы чувствительность читателя из ложного желания приспособиться к нему. Книга моя не принадлежит к тому разряду книг, которые читают после обеда, единственная задача которых состоит в способствовании мирному пищеварению.

А жестокость русских нравов едва ли превосходит жестокость нравов любой другой нации...»81.

Как видим, Шолохов не отвергал упреков в «жестокости» своей прозы — он лишь подчеркивал, что этого требовала правда жизни. Вдова Андрея Платонова, с которым Шолохов был близко знаком в пору литературной юности, а потом хлопотал о возвращении его репрессированного сына из ссылки, запомнила слова мужа из его разговоров с Шолоховым: «Жесток ты, Миша, жесток»82.

Но беспощадно жестокой была сама жизнь на Дону в годы Гражданской войны.

В очерке «Семен Иванович Кудинов (по страницам романа “Тихий Дон”)» Б. Челышев приводит рассказ одного из героев романа — участника съезда казаков-фронтовиков в станице Каменской в 1918 году. Семен Кудинов — реальное историческое лицо, изображенное в «Тихом Доне». Его избрали на съезде в состав Донского ревкома, председателем которого стал Подтелков. Спустя много лет Кудинов рассказал журналисту:

«— Есть у нас под Каменской небольшой хутор Чеботаревка. Так вот приехал туда в семнадцатом году на побывку казак, георгиевский кавалер Никанор Миронов... Отец его — вылитый Пантелей Прокофьевич из шолоховского “Тихого Дона” — по этому случаю собрал всю родню. Сидят за столом, беседуют, слушают рассказы фронтовика. Самогон рекою льется. Как водится, разговор зашел о большевиках. И тут выясняется, что Никанор — большевик. В комнате — гнетущая тишина. Вдруг отец затрясся, заорал:

— Проваливай отселева, большевистское отродье. Заре-е-жу!

Старик выскочил из хаты и тут же вбежал обратно с огромным колом. Через минуту сын лежал мертвым с проломленным черепом. А спустя несколько дней хуторяне читали приказ войскового атамана Каледина “За проявление патриотизма, мужества и решимости в борьбе с изменником Дону сыном Никанором Мироновым Тихона Миронова, урядника, произвести в старшие урядники и представить к награждению Георгиевским крестом...”»83.

Таково свидетельство — одно из многих! — реального участника той беспощадной к людям жизни, которая пришла на Дон в 1917 году. Собственно, об этом, — о жесточайшем, беспощадном разломе жизни народа, в частности, казачества, который прошел не через классы — через семьи, через сердца людей — и написаны не только «Тихий Дон», но и «Донские рассказы». И там, и тут сквозной нитью проходит тема смерти, потрясение малоценностью человеческой жизни, обыденностью гибели людей на войне.

Вспомним своеобразное введение, которое предпослал Шолохов рассказу «Лазоревая степь», его слова о том, «как безобразно просто умирали» в Гражданскую войну люди, — а сейчас в этих окопах, «полуразрушенных непогодою и временем, с утра валяются станичные свиньи», «парни из станицы водят девок», и «двое в окопе», нащупав случайно в траве «черствый предмет — ржавую нерастреленную обойму», не спросят, «почему в свое время не расстрелял эту обойму хозяин окопа, не думают о том, какой он был губернии, и была ли у него мать».

Безобразная простота человеческой смерти в условиях войны и насилия — вот тема, которая захватывает писателя и в «Донских рассказах», и в «Тихом Доне».

«Антишолоховеды» полагают даже, что перед ними «особый, завороженный смертью тип художественного сознания»84.

Но эта «завороженность смертью» имеет не патологически-извращенный, но глубоко гуманистический характер. Проза Шолохова пронизана мощной витальной, природной силой, приятием жизни во всех ее проявлениях, любовью к человеку и природе. Вот откуда столь мощный протест художника против преступности и безобразия насильственной смерти, независимо от того, является ли ее причиной империалистическая или Гражданская война, равно как и кто несет людям насильственную смерть — «белые» или «красные».

Именно эта гуманистическая позиция художника и вызвала обвинения в его адрес со стороны «рекрутов коммунизма» «Молодой гвардии» и рапповцев в «объективизме» и «пацифизме». Гуманистическая авторская позиция формировалась в творчестве Шолохова постепенно, в противоречиях и борьбе. Среди «Донских рассказов» было немало и неоправданно прямолинейных. Чаще в них изображалась жестокость белых, чем красных, что было упрощением жизни в угоду идеологической схеме.

Это различие в авторской позиции в «Донских рассказах» и «Тихом Доне» не может не бросаться в глаза. На это в значительной степени и опирается «антишолоховедение», когда говорит о «существенных и принципиальных различиях между ранними рассказами Шолохова и «Тихим Доном».

Но очевидно слабые рассказы, присутствующие в первых двух книгах Шолохова, не дают нам оснований перечеркивать «Донские рассказы» в целом, недооценивать незаурядность, с которой входил в литературу молодой Шолохов. «В советской литературе о гражданской войне, — писал американский исследователь Э. Симменс, — “Донские рассказы” занимают место примерно где-то между “Чапаевым” Фурманова и сборником рассказов Бабеля “Конармия”. Но в них не найти ни сентенциозных разглагольствований первого, ни до невероятности жестокой, но в то же время многозначительной беспристрастности второго... Мрачный же фон почти всегда смягчен теплым человеческим сочувствием»85.

Несмотря на столь очевидные нити, связывающие «Донские рассказы» с «Тихим Доном», «антишолоховеды» упорно пытаются доказывать, будто между «Донскими рассказами» и «Тихим Доном» нет ничего общего, поскольку «Донские рассказы» писал Шолохов, а «Тихий Дон», будто бы — Крюков.

Так, Рой Медведев пишет:

«В этих ранних рассказах, безусловно, есть отражение прокатившегося через Дон страшного междоусобья, здесь есть атмосфера Дона, широкой донской степи, немало в этих рассказах характерных донских речений, оригинальных метафор, хорошо написанных острых сцен. <...>

Поделиться с друзьями: