Титаник: Обманувший бездну
Шрифт:
— Вы и не могли меня узнать сразу, — сказал Джек, невольно улыбнувшись впервые за весь этот разговор. — Я сейчас выгляжу немного иначе, чем там на портрете, тем более Роза рисовала меня по памяти, каким запомнила…
— Это да, — согласился Абрамович, всё ещё качая головой. — На портретах вы моложе. Счастливее. Но глаза — глаза те же самые. Просто я не мог себе представить, что мёртвый человек войдёт в мою галерею и будет стоять там живой, спрашивая о женщине, которая его рисовала. — Он посмотрел на Розу с выражением, в котором смешались удивление и что-то похожее на отцовскую гордость. — Я говорил вам, Роза, что вы рисуете любовь и смерть одновременно. Я не знал, что вы рисовали человека, который вернётся.
Роза почувствовала, как у неё на глаза наворачиваются слёзы — не от горя на этот раз, а от чего-то другого, более лёгкого, более похожего на облегчение. Она положила руку на руку Абрамовича, лежавшую на прилавке.
— Спасибо вам, — сказала она. — За всё. За то, что не прогнали меня, когда я впервые принесла свои рисунки. За то, что верили в меня.
— Это было правильное решение,— сказал Абрамович просто. И, повернувшись к Джеку, добавил уже другим, более деловым тоном: — Раз уж вы здесь, молодой человек, — у вас, случайно, нет своих рисунков? Если вы рисовали все эти годы по памяти портреты этой женщины, мне было бы крайне интересно на них взглянуть.
Джек посмотрел на Розу, и она кивнула — едва заметно, но достаточно.
— Есть, — сказал он. — Несколько. Я принесу их в следующий раз.
И когда они вышли из галереи в холодный январский вечер, оставив за спиной тёплый свет окон и звон колокольчика над дверью, Роза взяла его под руку — первый раз за все эти недели, — и они пошли вместе по Бауэри-стрит, не торопясь, не разговаривая, просто идя плечо к плечу, и каждый из них чувствовал, как медленно, осторожно, по кирпичику, между ними начинает выстраиваться что-то новое — не то, что было на “Титанике”, не повторение прошлого, а что-то иное, выросшее из пепла прежней жизни, как трава, которую Роза рисовала весной, пробивающейся между камнями мостовой.
Глава 20. Собственность мистера Хокли
Мистер Доббс пришёл на Пятьдесят восьмую улицу во вторник, в первых числах февраля, не дожидаясь назначенного срока — и это само по себе было признаком того, что новости у него были такие, что не терпели ожидания. Харрисон проводил его в библиотеку, где Кэл сидел с Карром, разбирая очередную партию неприятных цифр — отчёт по Кливлендскому заводу за январь показывал убыток в одиннадцать тысяч долларов, и Кэл слушал объяснения Карра с тем особым, тяжёлым молчанием, которое предвещало взрыв раздражения у любого, кто окажется рядом в неподходящий момент.
— Мистер Доббс настаивает на немедленном разговоре, сэр, — сказал Харрисон. — Говорит, что дело не терпит отлагательств.
Кэл поднял взгляд от бумаг. Что-то в формулировке — “не терпит отлагательств” — заставило его отложить отчёт в сторону быстрее, чем он сам ожидал.
— Впустите, — сказал он.
Доббс вошёл — всё такой же незаметный, всё такой же неприметный, с той же тонкой папкой под мышкой, которая, впрочем, теперь была заметно толще, чем в их прошлые встречи. Он сел, не дожидаясь приглашения, и Карр, поняв намёк, вышел из библиотеки, тактично прикрыв за собой дверь.
— Я нашёл её, — сказал Доббс без предисловий.
В библиотеке повисла тишина — та особая, плотная тишина, которая наступает, когда новость, которую человек ждал так долго, что почти перестал в неё верить, наконец становится фактом. Кэл медленно отложил чернильное перо, которое держал в руке.
— Она жива? Расскажите, — сказал он.
Доббс открыл папку.
— Я говорил вам в прошлый раз, что вышел на след через швейную мастерскую на Брум-стрит и через хозяина, который вспомнил рыжеволосую работницу, ушедшую “рисовать картинки”, — сказал он. — После этого я начал систематически обходить галереи и художественные лавки в нижних кварталах Манхэттена. Это заняло время — таких мест в городе достаточно, и большинство владельцев неохотно отвечают на вопросы о своих художниках, особенно если те — молодые женщины без семей и связей. Но в декабре я нашёл небольшую галерею на Бауэри-стрит, принадлежащую человеку по фамилии Абрамович. Он отказался отвечать прямо и мне это показалось подозрительным. Я нанял человека следить за галереей — раз в несколько дней он наблюдал за входящими и выходящими, описывая мне всех молодых рыжеволосых женщин.
— И? — Кэл подался вперёд.
— Через три недели наблюдения мой человек заметил женщину, подходящую под описание, которая зашла в галерею в пятницу днём с папкой рисунков и вышла через час без неё. Он проследил её до дома на Бедфорд-стрит, в Гринвич-Виллидж. Третий этаж, отдельная квартира — что само по себе говорит о некотором достатке. Хозяин дома, синьор Валентини, подтвердил за небольшую плату, что у него снимает жильё молодая женщина по фамилии Доусон, рыжеволосая, художница по профессии, живёт одна с сентября прошлого года.
— Доусон, — медленно повторил Кэл. Имя прозвучало в его устах так, как звучит слово, которое произносишь много раз в голове, прежде чем сказать вслух, и каждый раз оно отзывается чем-то горьким. — Она взяла фамилию того нищего художника. Интересно, чем он её так покорил, что она была готова нищенствовать? Не понимаю!
— Простите сэр?! — Доббс не понял про что он говорит.
— Не важно. Так что вы сделали ,чтобы найти её?— Кэл нетерпеливо смотрел на него, встав со стула и налив два бокала бренди, один протянул Доббсу, но тот вежливо отказался.
—Я не делал поспешных выводов, господин Хокли. Я проверил иммиграционные записи, проверил описание её внешности у нескольких независимых свидетелей — всё совпадает. Возраст, цвет волос, манера говорить, происхождение. Я уверен в этом на девяносто процентов, и единственный способ получить оставшиеся десять — это увидеть её лично. Кэл отпивая из своего бокала подошёл к окну, за которым лежал серый февральский день. Он стоял так несколько секунд, спиной к Доббсу, и его молчание было молчанием человека, обдумывающего одновременно несколько вещей: облегчение, что годы поисков наконец принесли плод; что-то похожее на старую, почти забытую горечь при упоминании имени, которое она взяла себе; и, прежде всего остального, ту мысль, которая последние два года жила в нём, как тлеющий уголь, готовый вспыхнуть в любую секунду, — мысль об ожерелье.
— Камень, — сказал он, не оборачиваясь. — Вы видели что-нибудь, что говорило бы о камне?
— Нет, сэр, — сказал Доббс. — Она живёт скромно, насколько я могу судить. Работает через галерею, продаёт небольшие рисунки и портреты, насколько я понял из расспросов — на скромный, но достаточный для одинокой женщины доход. Если у неё и есть драгоценность такой ценности, она хорошо её прячет, если конечно она у неё присутствует.
— Значит, она не продала его, — сказал Кэл, и в его голосе прозвучало что-то похожее на облегчение, смешанное с удовлетворением. — Хорошо. Это значит, что он у неё. И значит, он по-прежнему мой.
— Есть ещё одна вещь, — сказал Доббс, и что-то в его тоне заставило Кэла обернуться. — Мой человек заметил, что в последние недели она несколько раз встречалась с одним молодым мужчиной — высоким, светловолосым, на вид рабочим, судя по одежде. Они встречались в кофейне на Кристофер-стрит, потом в той же галерее на Бауэри, дважды гуляли вместе по Виллиджу. Я не успел установить его имя.
Кэл нахмурился, но эта деталь показалась ему сейчас второстепенной — что-то вроде досадной мелочи на фоне главной новости.