ЖАНРЫ

Титаник: Обманувший бездну
Шрифт:

Глава 17. Город, который не замечает тебя

Нью-Йорк, ноябрь 1914 года.

Пароход “Эспань” входил в гавань Нью-Йорка ранним утром, когда небо над горизонтом только начинало светлеть — сначала тёмно-синее, потом серое, потом с той первой, едва заметной розоватостью, которая обещает рассвет, но ещё не торопится его выполнять. Джек стоял у борта с того момента, как вышел из трюма в четыре утра — не потому что не мог спать, хотя и это тоже, а потому что хотел видеть. Хотел увидеть город именно так — первым взглядом, без подготовки, без промежуточных картин. Он плыл на этом пароходе двенадцать дней из Сан-Хуана, провёл их в третьем классе среди эмигрантов — польских, итальянских, еврейских семей с узлами и чемоданами, с детьми и стариками, с теми лицами, которые умеют быть одновременно испуганными и полными надежды. Статуя Свободы появилась первой. Он видел её раньше — на открытках, на газетных иллюстрациях. Но открытка — это не то же самое, что стоять у холодного борта и видеть, как из утреннего тумана медленно вырастает этот зелёный силуэт — огромный, спокойный, с поднятым факелом, который в серых предрассветных сумерках выглядел не триумфальным, а просто — надёжным. Как маяк, который горит не потому что красиво, а потому что нужно. С какой-то грустью вспомнил добродушного друга итальянца Фабрицио с каким в апреле, 1912 года выиграли в покер, те билеты на “Титаник", как оба мечтали увидеть статую Свободы, стоя на корме корабля… Рядом с Джеком у борта стояли другие — семьи. Кто-то крестился. Кто-то плакал — тихо, без слов. Пожилой поляк рядом с ним снял шапку и держал в руках, глядя на статую с таким выражением, которое Джек не мог бы нарисовать — не потому что не умел, а потому что некоторые выражения слишком сложны для одного листа бумаги. Потом появился Манхэттен. И вот это было то, к чему Джек не был готов. Он видел города. Чикаго, Бостон, Лондон мельком, когда "Титаник” стоял в Саутгемптоне. Он думал, что знает, что такое большой город. Но Нью-Йорк образца 1914 года был чем-то другим — чем-то, что ещё не успело стать привычным даже для самих нью-йоркцев, потому что всё росло слишком быстро, менялось слишком быстро, тянулось вверх с той жадностью, которая бывает у вещей, понявших, что вверх — это единственное незанятое направление. Небоскрёбы. Он видел их сначала как тёмные прямоугольные силуэты на светлеющем небе — плотные, неровные, как зубья гигантской пилы. Потом, по мере того как пароход входил глубже в гавань и разворачивался, они начали приобретать детали: окна, карнизы, надстройки на крышах, тонкие иглы радиоантенн. Флэтайрон-билдинг — треугольный, острый, нелепый и одновременно прекрасный. Башня Зингера с её фонарём. Небоскрёб “Вулворт”, законченный всего два года назад и бывший тогда самым высоким зданием в мире — семьсот девяносто два фута, пятьдесят семь этажей, с готическими украшениями, которые выглядели на такой высоте абсурдом, но наверное это и привлекало внимание. Джек смотрел на всё это и чувствовал то, что чувствует человек, когда понимает, что мир намного больше, чем казалось ещё вчера. Что-то похожее на то, что бывает, когда стоишь у подножия очень высокой горы: ты ощущаешь себя пигмеем в сравнении с ней, и это не унизительно, а просто — правдиво. И в эту самую минуту, глядя на город, который тянулся во все стороны дальше, чем хватало взгляда, он впервые по-настоящему понял масштаб задачи, которую поставил себе. Здесь жило больше пяти миллионов человек( он прочитал об этом в газете, пока плыли, там была статья, что население Нью-Йорка стремительно растёт из-за большого наплыва мигрантов из Европы). Пять миллионов — это был абсурдный, почти непредставимый масштаб для человека, выросшего в небольшом висконсинском городке. Пять миллионов людей, идущих в тысячах направлений одновременно, в городе, где кварталы сменяют кварталы на мили и мили в любую сторону. Найти в этом одного конкретного человека — молодую женщину, которая, если выжила, скорее всего скрылась намеренно и не хотела быть найденной никем из прошлой жизни… Это было смешно. Если смотреть трезво — просто смешно.

— Dio mio, — сказал кто-то рядом — итальянец, молодой, с узлом на плече, который он держал так, будто в узле было всё самое важное в мире. — Это что, всё один город?

— Это Манхэттен, — сказал Джек машинально. — Один остров.

— Один остров, — повторил итальянец. И замолчал. Джек тоже молчал. Смотрел на небоскрёбы и думал о том, что Роза сейчас — если она вообще здесь, если она вообще жива — была где-то в этой массе зданий, улиц, кварталов, дворов, комнат. Одна из пяти миллионов. Маленькая точка в огромной, равнодушной карте. И у него не было ничего. Ни адреса, ни представления о том, где она могла осесть, ни денег, ни связей. Он стоял у борта, смотрел на город, и впервые с того момента, как принял решение ехать — твёрдо, на острове, глядя на горизонт, — усомнился в этом решении. Не в том смысле, что пожалел. А в том смысле, что понял его настоящую цену. Но альтернативы не было. Потому что он дал себе слово — не ей, себе, — что убедится. Просто убедится, что она жива и что у неё всё хорошо. И если у неё всё хорошо без него — что ж он уйдёт тихо и займётся тем, что умел лучше всего: рисовать, бродить, жить тем, что под рукой. Пароход причалил в девять утра. Иммиграционный контроль занял больше часа. У него не было с собой никаких документов — совсем. Паспорт, если он когда-то и был, ушёл на дно вместе с “Титаником” Американское гражданство у него было по рождению — он родился в Висконсине, это была неоспоримая правда, — но доказать это здесь и сейчас он не мог ничем, кроме собственного слова. Офицер за столом был немолодым, с усами и видом человека, который слышал достаточно историй, чтобы не удивляться новым.

— Имя?

— Джек Доусон.

— Гражданство?

— Американское. По рождению. Висконсин.

— Документы?

— Утрачены при кораблекрушении. — Джек говорил ровно, без лишних слов. — Я был на “Титанике” в апреле двенадцатого года. Выжил, но документы потеряны.

Офицер поднял голову.

— Вы утверждаете, что были на “Титанике”?

— Да, сэр.

— И где вы были всё это время? Всех выживших привезла “Карпатия", всех кто не выжил после собрала похоронная команда.

— После крушения я оказался дальше чем все остальные пассажиры, подводные течения отнесли меня в сторону от того места, я уже не надеялся выжить, когда меня совершенно случайно подобрало грузовое судно. Я был тяжело болен и несколько недель провёл без памяти. Позже меня высадили на одном из островов Вест-Индии. У меня не было при себе ни денег, ни документов.

— И где вы были всё это время?

— Работал где придётся: в порту, на складах, на рыболовных судах. Пытался накопить денег на дорогу домой. Никто не знал, кто я такой, а доказать свою личность без документов я не мог. Джеку задавали ещё ряд вопросов, пытались поймать его на лжи задавая вопросы о корабле какие могли знать только пассажиры “Титаника". Он отвечал прямо и бесхитростно, давая точные ответы. В конце концов ему выдали временный документ с датой и печатью — бумага, мало значившая для серьёзных дел, но достаточная, чтобы пройти и иметь хоть что-то на руках. Он вышел на улицу. Нью-Йорк ударил в него сразу всем — звуком, запахом, движением. Грохот трамваев и экипажей, крики разносчиков, гудки пароходов в порту. Запах выхлопа от автомобилей, которых здесь было уже много. Запах еды с уличных тележек — хот-доги, крендели, жареные каштаны. Запах реки, угля, людей. Он стоял на тротуаре с небольшим узлом и смотрел на всё это. У него в кармане было девять долларов с мелочью. Это всё что осталось от его накоплений, пока он добрался сюда. Нужно было найти для начала недорогое жильё. Он начал расспрашивать у первого же лотошника — пожилого итальянца с тележкой, торговавшего каштанами прямо у пирсовых ворот.

— Где можно здесь снять дешёвую комнату? — спросил Джек. — Без всяких формальностей, без рекомендаций.

Лотошник оглядел его с той быстротой оценки, которая бывает у людей, проживших долгую жизнь в бедных кварталах.

— Нижний Ист-Сайд, — сказал он. — Туда идёшь — на север по Бродвею, потом на восток, вниз к реке. Там всегда сдают. Дёшево. Много народа, но дёшево. Спросишь на месте — там объявления везде висят.

— Далеко идти?

— Пешком — час с хвостиком. Трамваем— минут двадцать, пять центов— проезд.

Джек решил не бить ноги, сел в трамвай, заплатил пять центов и всю дорогу крутил головой глядя в окно на мелькающие дома и улицы. Нижний Ист-Сайд встретил его так, как такие места встречают всегда — без церемоний. Шумно, тесно, пёстро. Узкие улицы между высокими кирпичными тенементами, верёвки с бельём между окнами, запах еды и дыма, голоса на десятке языков. Люди здесь двигались быстро, никто ни на кого не смотрел. Объявлений о сдаче жилья было много — написанные от руки, прибитые к дверным косякам, к столбам, к стенам. Джек читал их на ходу. Первое жильё, куда он постучал, оказалось занятым — сдавалась комната на двоих, а он хотел один. Второе — хозяйка, пожилая еврейка, смотрела на него с таким подозрением, что он ушёл сам, не дожидаясь отказа. На третьей попытке — дом на Орчард-стрит, пять этажей, красный кирпич, лестница, пахнущая капустой и керосином — открыла дверь женщина лет сорока пяти, полная, в переднике, с тем лицом, которое бывает у людей, перевидавших на своём веку столько постояльцев, что ни один уже не вызывает ни особого интереса, ни особой настороженности.

— Комната? — спросила она, оглядывая его.

— Да. Один. Без семьи.

— Два доллара, пятьдесят центов в неделю, — сказала она. — Холодная вода в коридоре, горячей нет. Туалет во дворе. Шуметь после десяти — штраф. Гостей не водить. Оплата сразу за неделю вперёд. Два доллара, пятьдесят центов в неделю — в 1914 году было стандартной ценой для одиночной комнаты в тенементе без особых удобств. Дешевле были только ночлежки — там можно было найти кровать за пятнадцать-двадцать центов в сутки, но это означало спать в комнате с десятком незнакомых людей, без замка на двери и без какой-либо возможности хранить вещи. Для человека, у которого были рисунки, которые нужно было беречь, такой вариант не годился. Он отдал деньги и получил ключ. Комната была на четвёртом этаже — небольшая, с кроватью, колченогим стулом и столом, с окном, выходившим во двор-колодец. Штукатурка в трещинах, пол скрипел в двух местах. Из-за стены слышался шум работы швейной машинки— ровный, монотонный. Снизу — чьи-то голоса. Джек поставил узел на кровать, сел на стул и посмотрел в окно. Двор был тёмным — кирпичные стены со всех сторон, верёвки с мокрым бельём, деревянная будка в углу, кот на подоконнике напротив. Он достал из узла свёрток с рисунками. Развернул парусину. Семь портретов Розы — чёрный уголь на сером картоне, акварель на обёрточной бумаге, один простым карандашом. Разложил их на столе. Смотрел. Прислонил один портрет — акварельный, где она смотрела чуть в сторону, как будто на что-то, чего ему не видно — к стене. Лёг на кровать не раздеваясь. За стеной продолжала стрекотать машинка. Он лежал, смотрел в потолок, и думал о Розе пытаясь выстроить в голове хоть, какой-то план своих поисков, вспоминая, что он знал о ней, и попробовать представить, где она могла быть сейчас. Но чем дольше он думал, тем больше вариантов появлялось, и ни один из них не был ни хорошим, ни плохим — просто возможным. Она могла не выжить. Он видел, в каком она была состоянии, когда сам плавал в ледяной воде, рядом с дверью на какой она лежала. Может быть, её не спасли. Она могла свалиться с доски,когда он уже был без сознания и замёрзнуть, как и тысячи других людей. Она могла выжить и вернуться к Кэлу. Эта мысль была, пожалуй, самой тяжёлой из всех. Он знал, — понимал своим практическим умом человека, выросшего без денег и без иллюзий на этот счёт, — что для молодой женщины без средств, без профессии, без поддержки оказаться одной в большом городе было страшно. Страшно по-настоящему, не в метафорическом смысле. Может быть, она справилась с первым ужасом, вышла на берег, огляделась — и поняла, что выбор у неё невелик. Кэл был плохим человеком, но он был богатым. Он мог простить. Она могла пойти к нему — не потому что хотела, а потому что не видела другого выхода. И тогда она сейчас была миссис Хокли. В богатом доме, с прислугой, может быть, с детьми. И он — призрак со дна океана, которого давно оплакали и забыли. Она могла выжить и уйти в самостоятельную жизнь — как говорила. Найти работу, снять комнату, начать заново. Но два с половиной года бедной жизни в большом городе — это много. Болезни. Голод. Холод зимой. Одиночество. В этих кварталах народ умирал десятками и никто не вспоминал о них, потому что на их место тут же приходили другие. У Розы здесь не было никого на кого она могла бы положиться. Или возможно она всё же смогла выжить, и за эти два года встретить тут кого-то, родить детей… Он лежал и думал обо всём этом, и понимал, что поиск в этом городе был безумием. Пять миллионов людей! Целый лес, в котором он искал одно конкретное дерево — не зная ни породы, ни района, ни даже того, живо ли это дерево. С единственным инструментом — рисунком, сделанным по памяти, на котором она выглядела такой, какой была два с половиной года назад. Но, он дал себе слово. И теперь был здесь. Работу он нашёл на второй день в портовых доках грузчиком. Поднялся в шесть, когда ещё было темно. Оделся, спустился по скрипучей лестнице, вышел на улицу. Холод был серьёзным — ноябрьский нью-йоркский холод, сырой и острый, идущий с реки. После жарких Карибов он казался Джеку почти оскорбительным. Подняв воротник пошёл к докам. В доках брали поденно, без документов и без вопросов. Вдоль набережной с раннего утра стояли мужчины — польские, итальянские, ирландские, — ждущие, когда бригадиры выйдут и начнут набирать. Джек встал в ряд. Его взяли. Работа была тяжёлой — ящики, тюки, мешки, деревянные бочки,—вручную и на тележках, от рассвета до темноты с коротким перерывом на обед. К вечеру спина горела, ладони были стёрты через перчатки. Но он получил один доллар, двадцать пять центов за день и пошёл домой. Поел хлеба и сыра — какой купил по дороге за двенадцать центов, это был ужин. Лёг. Заснул — глубоко, без снов, первый раз за двенадцать дней по-настоящему. В первое воскресенье — единственный день, когда он не работал, — Джек начал поиск. Он взял один из рисунков Розы — тот, акварельный, наиболее похожий, по его мнению, — и вышел на улицу. Начал с ближайших кварталов. Подходил к людям — к торговцам у лотков, к хозяйкам, выходившим за водой к колонке, к мужчинам, сидевшим на ступеньках. Показывал рисунок. Спрашивал — не видели ли такую девушку? Молодая, рыжеволосая, лет двадцать — двадцать два, приехала в город примерно в апреле двенадцатого года. Нижний Ист-Сайд был плохим местом для таких расспросов. Это он понял быстро. Район жил с такой текучестью, что люди здесь менялись как вода — приходили, уходили, появлялись и исчезали, не оставляя следа. Большинство тех, с кем он говорил, сами жили здесь меньше двух лет. Те, кто жил дольше, смотрели на него с равнодушием людей, которые видели слишком много чужих историй, чтобы помнить каждую.

— Рыжая? — переспрашивал кто-то. — Тут рыжих было много. Ирландские девки сплошь рыжие.

— Молодая, красивая, говорила правильным английским, — уточнял Джек.

— Не помню. Извини.

Иногда — полное равнодушие. Иногда — вежливый интерес без результата. Иногда — лёгкая подозрительность: кто ты такой и почему ищешь девушку?

— Старый знакомый, — объяснял он. — Думал, что она погибла. Хочу убедиться.

Это объяснение принималось — без особого доверия, но и без враждебности. Нижний Ист-Сайд был местом, где у каждого были свои истории, и чужие не осуждали. Первые две недели не дали ничего. Потом он начал обходить мастерские. Мысль пришла не сразу — он думал о том, где молодая женщина без денег и без профессии могла бы найти работу. Вариантов было немного: прислуга в богатых домах, но это требовало рекомендаций. Работница в швейных мастерских — здесь рекомендаций не требовали, брали тех, кто приходил. Швейных мастерских на Нижнем Ист-Сайде было много — десятки, в подвалах и на первых этажах тенементов, с грохотом машинок “Зингер”, слышным прямо с улицы. Он заходил и спрашивал у хозяев — не работала ли у них молодая рыжеволосая женщина, примерно в двенадцатом — тринадцатом году, говорившая правильным английским. Большинство хозяев смотрели на него с лёгким раздражением. Некоторые отвечали коротко: “Не помню, девок много было”. Некоторые просили уйти. Но на четвёртой неделе — в конце ноября, в тот день, когда с реки пошёл первый мокрый снег — один хозяин вспомнил. Это был небольшой человек лет пятидесяти, еврей, с фамилией, которую Джек с трудом выговорил, — хозяин мастерской на Брум-стрит. Он взял рисунок, посмотрел, прищурился.

— Рыжая, говоришь... — Он помолчал. — Была одна. Года полтора работала, может, чуть меньше. Выговор у неё был странный — не как у здешних, слишком правильный. Шить сначала совсем не умела — с иголкой работала, как первый раз в жизни. Но потом научилась. Хорошая была работница — без жалоб, без опозданий.

— Как её звали? — спросил Джек. Сердце ударило резче, но голос он удержал ровным.

— Парень, я не могу помнить имена всех своих работниц. — сказал хозяин. — Он вернул рисунок. Она ушла от меня, сказала нашла, что-то другое. Погоди, она с одной девкой работала, они вроде даже как сдружились…итальянка… Мария кажется её звали, но она умерла недавно от дизентерии. Жаль, хорошая работница была.

— А она не говорила куда собирается уходить?

Хозяин пожал плечами.

— Не говорила. — Потом добавил, уже отворачиваясь: — Она рисовала иногда. В перерыв я замечал — доставала бумажку и карандаш. Хорошо рисовала. Я ещё сказал: зря здесь время тратишь, шла бы картинки продавать. — Он усмехнулся. — Она не засмеялась. Может, послушала. Это был первый настоящий след. Джек вышел из мастерской на улицу. Снег шёл мелкий, сырой, таял, не долетев до земли. Он стоял на тротуаре и думал. Роза рисовала. Ушла из мастерской и нашла “другое”. Хозяин сказал “зря здесь время тратишь, шла бы картинки продавать” — и она ушла. Это могло быть совпадением. Но художник знает художника, и то, как она рисовала в перерыв, на клочке бумаги — это была не случайность. Это была необходимость. Так рисуют только те, кому это нужно. Значит, следующий шаг — галереи. Лавки, где продают работы. Места, где молодой художник без имени и без репутации мог бы начать. Это была тонкая нить. Почти ничто. Но это была нить. В декабре он начал обходить галереи. Работу к тому времени нашёл получше — через Олафа, шведа с соседней улицы, с которым познакомился в очереди за горячей едой у Армии спасения в один из первых холодных дней. Олаф работал в строительной бригаде — отделочные работы на строящемся здании в Мидтауне, платили доллар семьдесят пять в день. Он взял Джека с собой. Строительство давало немного больше денег и оставляло, немного больше сил — не потому что было физически легче, а потому что было разнообразнее. Джек работал и думал, а по вечерам в воскресенье шёл по галереям. Нью-Йорк в этом смысле был разделён: дорогие галереи на Пятой авеню — для тех, кто уже имел имя. Галереи попроще — на Бауэри-стрит, в районе, который начинали называть Гринвич-Виллидж, в нескольких местах на двадцатых улицах. Вот там мог бы начинать молодой художник без имени и без денег. Он носил с собой рисунок Розы и показывал везде. Спрашивал — не видели ли молодую рыжеволосую женщину, которая могла приносить работы на продажу. Описывал: лет двадцать — двадцать два по состоянию на двенадцатый год, значит сейчас двадцать четыре — двадцать пять, говорит правильным английским, рисует акварелью и карандашом. Большинство галеристов смотрели равнодушно. Несколько спрашивали: зачем ищешь? Он объяснял — старый знакомый, думал, что погибла, оказалось жива. Прошло три воскресенья без результата. На четвёртое он оказался в Бауэри — на той его части, где галереи шли несколько подряд. Одна была закрыта. Другая — с хозяином, который смотрел так, будто каждый посетитель заранее подозревался в попытке что-то вынести. Третья — небольшая, с написанной от руки вывеской. “Галерея Абрамовича. Живопись и графика”. Он вошёл внутрь. Колокольчик над дверью тихо звякнул. Зал был небольшим, с тем особым запахом льняного масла и старого дерева, который он уже научился узнавать. Стены — плотно завешены работами. Разными, на первый взгляд без системы — но в этой кажущейся беспорядочности было что-то, что его остановило. Все работы были о людях. Даже там, где не было изображённых лиц, чувствовалось чьё-то присутствие. За прилавком появился пожилой человек — сутулый, с седой бородой, в очках. Он посмотрел на Джека с тем спокойным, нейтральным интересом, который бывает у людей, много лет принимающих самых разных посетителей. Джек шёл по залу медленно. И остановился. У дальней стены висела акварель — небольшая, примерно двенадцать на восемнадцать дюймов. Улица после дождя. Мокрая брусчатка. Фонарь. Тёмный силуэт полицейского у разбитого фонаря — стоит и смотрит на него с видом человека, решающего, чья в этом вина. Но главным был свет. То, как художник передал отражение целого фонаря в луже — так, что в луже было больше неба, чем в самом небе над улицей. Он смотрел на эту работу и не мог объяснить, что именно его остановило. Не техника. Принцип. Способ видеть. Остановить случайное, незначительное мгновение и сказать: вот, смотрите, здесь тоже есть что-то настоящее. Он поднёс взгляд к нижнему правому углу. Там стояли инициалы Р. Д. 1913. Потом — сделал шаг к другой работе. Девочка в красном пальто с монетой в руке, посреди шумной улицы. Р. Д. 1914. Вид из окна — крыши тенементов, узкая полоска неба. Р. Д. 1912. Рынок на Хестер-стрит, воскресное утро, толпа и в ней — женщина, примеряющая шляпу у зеркала. Р. Д. 1913. Все работы — об остановленных случайных мгновениях. Все — о людях, которых можно пройти мимо и не заметить. И в каждой — тот особый взгляд, который видит за поверхностью что-то живое и настоящее. Абрамович подошёл тихо.

— Нравится? — спросил он.

— Да, — сказал Джек. Голос вышел немного хриплым. — Вот эта — “Улица после дождя”. Это чья работа?

Абрамович посмотрел на него — не подозрительно, а с интересом.

— Молодая художница. Работает со мной уже несколько лет. — Он чуть помолчал. — Знаете, странно — ваше лицо мне кажется знакомым. Я вас где-то видел, молодой человек? Может, вы приходили раньше?

— Нет, — сказал Джек. — Первый раз.

— Может быть, — сказал Абрамович, не вполне убеждённо. —Нет, не могу вспомнить…. — Он снял очки, протёр стекло. — Так что вас интересует в этой работе?

Поделиться с друзьями: