Титаник: Обманувший бездну
Шрифт:
— Кто её сделал, — сказал Джек. — Как зовут художницу?
Абрамович смотрел на него несколько секунд.
— А почему вы спрашиваете?
— Я ищу одного человека, — сказал Джек. — Молодую женщину, рыжеволосую. Мы были знакомы два с половиной года назад. Я думал, что она погибла — оказалось, нет. Я ищу её. — Он достал рисунок. — Вот её портрет — я рисовал по памяти. Посмотрите, пожалуйста.
Абрамович взял рисунок. Долго смотрел. Лицо у старика было закрытым, ничего не выражало. Но что-то в том, как он держал рисунок, как смотрел — изменилось.
— Хороший портрет, — сказал он наконец. — Вы рисуете?
— Да.
— Это видно. — Абрамович вернул рисунок. Ещё помолчал. — Молодой человек, незадолго до вас приходил другой. Тоже спрашивал о художнице. Невзрачный такой человек, в хорошем пальто — явно нанятый кем-то, это сразу чувствуется. Он не показывал портретов — просто спрашивал, не знаю ли я молодую рыжеволосую художницу, которая могла работать под именем Роза. Я сказал, что понятия не имею.
Джек смотрел на него.
— Почему?
— Потому что человек с такими глазами ничего хорошего не ищет. — Абрамович надел очки. — А вы — другое дело. У вас её портрет, нарисованный с любовью. Это трудно подделать. — Пауза. — Её зовут Роза Доусон.
Джек стоял неподвижно.
Доусон.
Его фамилия. Она взяла его фамилию.
— Она здесь? — спросил он. Голос он держал под контролем, потому что понимал: нельзя торопиться. Нельзя напугать.
— Не сейчас. Приходит не каждый день. — Абрамович смотрел на него с тем выражением, которое бывает у людей, принимающих решение. — У неё была непростая жизнь, молодой человек. Свою нынешнюю жизнь она сделала сама, своими руками, из ничего. Если вы пришли с добрыми намерениями — хорошо. Если нет — я скажу вам это прямо.
— С добрыми, — сказал Джек. — Мне нужно только убедиться, что она жива и что у неё всё хорошо. Если у неё всё хорошо — я уйду. Не буду мешать.
Абрамович долго смотрел на него.
— Оставьте записку, — сказал он наконец. — Я передам.
Глава 18. Записка
Джек сидел в закусочной напротив галереи и писал записку уже четвёртый раз. Закусочная была маленькой — четыре столика, стойка, кассир с равнодушным лицом человека, видевшего за день сотни таких, как Джек. Пахло кофе и жареным луком. За окном шёл мелкий декабрьский снег — не тот красивый, пушистый, который Джек помнил по Висконсину, а нью-йоркский: сырой, почти дождь, тающий на лету, оставляющий на брусчатке грязную кашу. Первые три варианта он скомкал и убрал в карман. Первый был слишком длинным — половина листа, в котором он пытался объяснить всё сразу: как выжил, где был, что чувствовал, почему искал. Перечитал и понял — это неправильно. Слишком много для записки, и при этом — слишком мало для того, чтобы сказать главное. Второй вариант был коротким: просто имя и просьба встретиться. Слишком мало — она не поверит. Решит, что кто-то другой, что ошибка, что чья-то злая шутка. Третий вариант был где-то посередине, но он перечитал его и понял, что в нём было что-то неправильное по тону — слишком уверенное, как будто он ждал от неё чего-то конкретного. А он не ждал. Он не имел права ждать. Четвёртый вариант он писал медленно, думая над каждым словом.
“Роза! Я не знаю, как начать это письмо. Может быть, просто с правды: я жив. Я не знаю сам, как это возможно — честно говоря, до конца не понимаю. Но я жив. Я приехал в Нью-Йорк, как и планировал, когда-то, а теперь чтобы найти тебя.
Я понимаю, что это может казаться невозможным. Что ты, может быть, не захочешь этого знать. Что два с половиной года — это долго, и у тебя своя жизнь, и я не имею права в неё входить. Я не прошу ничего. Только знать, что ты жива и у тебя всё хорошо. Если ты захочешь написать мне — только, если захочешь — оставь записку через Абрамовича. Я на днях зайду к нему ещё раз. Джек.”
Он перечитал. Потом добавил одну строчку внизу:
“P.S. Я видел твои работы в галерее. Ты научилась останавливать свет. Я рад”.
Сложил лист. Написал снаружи: “Розе Доусон. Лично”. Допил кофе — тот успел успел уже остыть, пока он писал. Оставил монету на столе и вышел.
Снег за время, пока он сидел, стал гуще. Мокрый, холодный, он лип к рукавам куртки и таял, оставляя тёмные пятна на ткани. Джек прошёл обратно к галерее, вошёл. Абрамович был за прилавком — читал что-то, подняв книгу близко к глазам.
— Вот записка, — сказал Джек. — Можете передать ей?
Абрамович взял сложенный листок. Посмотрел на надпись снаружи. Потом на Джека — долго, с тем особым взглядом, который умеет видеть за словами.
— Передам, — сказал он. — Когда придёт.
— Спасибо. — Джек помолчал секунду. — И ещё. Тот человек, который приходил до меня. Невзрачный, в хорошем пальто. Если придёт снова — вы по-прежнему не знаете никакой Розы.
Абрамович смотрел на него без удивления.
— Я и не знал, — сказал он просто. Потом добавил: — Молодой человек, я не знаю, кто вы для неё. Но она одна здесь, в этом городе. Совсем одна. Это я знаю точно. И если вы пришли с добром — это хорошо. Если нет — я буду об этом очень сожалеть.
— С добром, — сказал Джек. — Обещаю.
Он вышел. На улице был декабрьский вечер — ранние сумерки, фонари уже зажглись, мимо шли люди с поднятыми воротниками, каждый в своём направлении, никто никуда не смотрел. Он постоял минуту на тротуаре, потом пошёл — не домой, а просто вперёд, потому что нужно было двигаться. Он думал. Она взяла его фамилию. Роза Доусон. Это было что-то — не маленькое, не случайное. Люди не берут просто так фамилию человека, которого потеряли. Не берут, если это ничего не значило. Значит, значило. Значит, она помнила. Значит, то, что было между ними те несколько дней на тонущем корабле — то, в чём он сам иногда сомневался, было ли настоящим или только казалось настоящим от ужаса и близости смерти. По крайней мере, для неё. Но. Два с половиной года. Он напоминал себе об этом снова — потому что важно было не забывать. Она жила своей жизнью без него, думая, что он мёртв. Строила эту жизнь сама, с нуля, в чужом городе, из ничего — он видел следы этого пути, пусть и издалека: мастерская, рисунки, галерея. Абрамович сказал — она совсем одна. Значит, не вышла замуж, не нашла богатого покровителя. Сделала сама. Она жила. Записка была написана и отдана ей. Теперь — только ждать ответа. Дни шли своим чередом. Понедельник — стройка в Мидтауне. Олаф рассказывал очередную историю про Гётеборг, которую Джек слушал вполуха и понимал через слово. Мёрфи ругался на кого-то из итальянцев за криво положенный слой раствора. Кофе в термосе к обеду был холодным. Снег шёл и таял. Вторник был таким же — только без снега. Олаф рассказывал другую историю — или ту же, Джек не был уверен. В среду вечером он несмотря на усталость зашёл в галерею Абрамовича, чтобы узнать не оставила ли Роза для него записки? К его радости она ответила. Это был сложенный вчетверо листок, без конверта и без имени снаружи. Он не стал читать его сразу, бережно спрятал во внутренний карман. Домой вернулся в начале восьмого. Ноги гудели, спина ныла от холодного ветра на лесах. Поднялся по скрипучей лестнице на четвёртый этаж, вошёл в свою дверь и прислонился к ней спиной стоя так с минуту, слушая звуки дома — швейную машинку за стеной, детский голос с нижнего этажа, чей-то кашель из конца коридора. Потом вошёл в комнату. Зажёг лампу. Сел на стул у стола — там, где стоял портрет Розы, прислонённый к стене. Положил записку перед собой. Смотрел на неё с минуту. Потом развернул. Почерк был её — маленький, чёткий, с лёгким наклоном вправо. Он узнал его сразу, хотя видел всего несколько раз за те несколько дней на “Титанике”. В записке был текст следующего содержания:
“Мне сложно поверить в то, что ту записку написал человек, чью смерть я видела своими глазами. Я не знаю, кто вы и каковы ваши настоящие намерения. Я знала Джека Доусона — он умер в апреле, одна тысяча девятьсот двенадцатого года. Я отпустила его руку. Я держала её очень долго, и когда я её отпустила, он ушёл под воду, и я видела как его тело скрылось в глубине океана. Господин Абрамович подробно описал тебя…ты действительно похож внешне на него и всё же я не могу в это поверить. Если ты тот, за кого себя выдаёшь — докажи. Не словами. Мне нужны факты, которые знали только мы двое. Такие, который нельзя узнать из газет, от свидетелей, из чужих рассказов. Я буду ждать ответа через Абрамовича. Р.” Никакого “дорогой”. Никакого “рада слышать”. Никакого всплеска — ни радости, ни ужаса. Просто ровный, осторожный почерк человека, который научился не доверять тому, чего не может проверить. Джек перечитал письмо ещё раз. Потом отложил на стол и откинулся на спинку стула. С одной стороны она права. Конечно, права. Кто угодно мог написать записку и подписаться именем Джека Доусона. Кто угодно мог зайти в галерею, увидеть её работы, узнать её имя и сочинить историю. Она была умной женщиной, и два с половиной года самостоятельной жизни в этом городе не сделали её более доверчивой. Что могли знать только они с ней вдвоём? Вещи о которых нельзя было узнать из газет. Он думал. Газеты писали много — о крушении, о списках погибших и спасённых, о шлюпках, о поведении офицеров. Выжившие давали показания комиссиям, рассказывали в интервью. Многое стало известным. Но не всё. Он думал о тех часах в воде. О том, как держался за край двери. О том, что говорил ей — он помнил обрывки, но не точно, слова путались, мешаясь с холодом и полу обморочным состоянием. Она тоже это помнила — и могла сказать, что он говорил. Это не годилось. Рисунок. Он рисовал её — на диване в каюте, обнажённую, с ожерельем на шее. Но это знали двое — и значит, Роза тоже знала и могла рассказать кому-то. Слишком ненадёжно. Он думал дальше. Карточная игра в трюме третьего класса. Танцы. Его смех над чем-то, что она сказала. Её лицо, когда она первый раз вышла из своего первоклассного мира и спустилась в каюты 3 класса. Потом — кормовая палуба, когда корабль уже тонул. Они стояли у поручня, вода поднималась. Он что-то говорил ей — что именно? Он помнил не слова, а ощущение: что нужно, чтобы она жила. Что это важнее всего остального. И потом — вода. Он помнил, как сказал ей взобраться на дверь. Как помогал. Как сам остался в воде. Как холод поднимался медленно, вытесняя всё остальное. Как в какой-то момент перестал чувствовать ноги, потом руки. Как держал её руку и понимал, что это последнее, что он держит. И одну вещь — маленькую, незначительную, которую он не мог объяснить, но помнил очень отчётливо. Потому что она была смешной. Почти нелепой. Он улыбнулся — едва заметно, коротко. Взял карандаш. Писал он недолго — меньше, чем предыдущую записку. Потому что на этот раз не нужно было выбирать слова. Нужно было просто написать то, что знал.
“Роза. Ты просила рассказать о том,что знали только мы с тобой? Помнишь, как мы спустились в трюм к ребятам из третьего класса? Был музыкант — с аккордеоном. Ты танцевала. Потом кто-то налил тебе стакан чего-то, что называлось пивом, но пахло, по твоим словам, как дёготь. Ты выпила до дна — потому что не хотела показаться снобом, как ты потом объяснила. И потом сказала мне тихо, что в жизни не пила ничего хуже, но что это было лучшее пиво, которое ты пробовала. Потому что ты пила его стоя, а не сидя. Это помнишь только ты и я. Но я хочу сказать ещё кое-что, чего не написал в первой записке. Не потому что скрывал — просто не нашёл сразу слов. Я не знаю, что ты пережила за эти два с половиной года. Я вижу только то, что вижу в галерее — и этого достаточно, чтобы понять: ты сделала то, о чём я просил. Ты не сдалась. Ты выжила. И ты стала собой —по-настоящему. Я вернулся ничего не требовать от тебя. Я просто хотел знать, что ты жива, что у тебя всё хорошо. И я это узнал. Если ты захочешь встретиться — я буду рад. Если нет — я пойму. Это твоё право, и только твоё. Джек”.
Он сложил листок. Написал снаружи: “Абрамовичу — для Р.” Спустился, отдал хозяйке — утренний посыльный, должен был доставить её в галерею Абрамовича. Потом поднялся обратно. Сел у стола. Посмотрел на портрет Розы на стене — акварельный, тот, где она смотрела чуть в сторону, на что-то ему не видное. В свете лампы акварель казалась живее, чем обычно — цвета глубже, тени мягче. За окном снег всё шёл. Джек достал из узла чистый лист бумаги и карандаш — не для письма, для рисования. Положил на стол. Посмотрел на белый лист несколько секунд. Потом начал. Он рисовал не её. Он рисовал трюм — ту ночь, тех людей. Музыканта с аккордеоном, который раздувал щёки и смотрел в пространство. Пару, которая кружилась так энергично, что едва не сбивала остальных. Мужчину с кружкой в углу, смотревшего на танцующих с той смесью усталости и нежности, которая бывает у людей, видевших много и всё равно не разучившихся смотреть. И её — в движении, в смехе, с волосами, выбившимися из причёски, с тем выражением, которое было у неё, когда она наконец переставала быть Розой ДеВитт Бьюкейтер и становилась просто Розой. Он рисовал и думал о том, что она сейчас, может быть, тоже не спит. Читает ещё раз его первую записку, или сидит у окна и думает — верить или нет. Он умел ждать — это он хорошо усвоил за последние два года. Ответ пришёл в пятницу. Не посыльным — она принесла сама. Вернее, не принесла: Абрамович передал её ему в пятницу вечером, когда он зашёл в галерею по дороге со стройки. Просто молча протянул сложенный листок через прилавок.