ЖАНРЫ

Титаник: Обманувший бездну
Шрифт:

— Она приходила сегодня? — спросил Джек.

— Да, — сказал Абрамович. — Принесла новую работу. И это. — Он кивнул на листок. — Больше ничего не сказала.

Джек взял листок, поблагодарил и вышел.

Читал на улице, прямо у двери, под фонарём, потому что ждать не мог.

“Джек. Это — правда. Я говорила про пиво.

Я не знаю, что сказать дальше. Я два с половиной года была уверена, что ты мёртв. Я видела тебя мёртвым. Я держала твою руку, которая уже была холодной. Когда тебя не стало, меня спасла шлюпка какая вернулась за живыми. Всё это время я была уверена, что тебя нет в живых, хотя до сих пор в это не могу поверить. Ты пишешь, что вернулся и ничего не требуешь от меня. Но ты уже потребовал кое-что — просто тем фактом, что написал мне. Ты потребовал, чтобы я пересмотрела всё, во что верила. Это немало. Я не знаю, хочу ли я встречаться. Мне нужно время подумать. Не потому что я не рада — я не знаю ещё, рада ли я, не знаю, что чувствую, всё перемешалось в один клубок, который я не могу сейчас распутать. Я боюсь поверить в чудо…

Не приходи в галерею пока. Просто жди. Я напишу. Р.”

Джек стоял под фонарём на декабрьской улице и читал письмо второй раз…третий…. Потом сложил листок и убрал во внутренний карман куртки — туда, где была постоянная, слабая теплота от тела. Постоял ещё минуту. Мимо шли люди — быстро, в темноте и снегу, никто никуда не смотрел. Город шумел и не замечал, что здесь, у этого фонаря, только что произошло что-то, что перевернуло как минимум одну жизнь — а может быть, две.

— Хорошо, — сказал он тихо, в декабрьский воздух. — Буду ждать. И пошёл домой.тЖдать оказалось труднее, чем он думал. Не потому что было нечем заняться — работы было достаточно, и Мёрфи не давал скучать. Трудно было в другом: зная, что она в этом городе, зная, что она прочитала его слова и написала ответ, — не знать, что она думает сейчас. Не знать, в какую сторону она склоняется. Идти по утрам на стройку и думать о том, что она, может быть, в это утро сидит у своего южного окна на Бедфорд-стрит и держит в руках его записки и думает — да или нет, хочу или не хочу, верю или боюсь поверить. Он не ходил в галерею — выполнял её просьбу. Обходил Бауэри стороной. Но по воскресеньям, когда не работал, иногда шёл в Гринвич-Виллидж — просто побродить. По Бедфорд-стрит с её узкими тротуарами и старыми красными домами. Деревьями без листьев, с тёмными мокрыми ветками. Кошки на подоконниках. Запах пекарни, который выходил на улицу и не давал пройти мимо без остановки. Он рисовал. Много, больше, чем за всё предыдущее время. Нью-Йорк давал материал щедро — на каждом углу стояло что-то, мимо чего нельзя было пройти. Строительные леса над Пятой авеню, где рабочий в обеденный перерыв спал прямо на балке — спокойно, как на диване. Женщина на Четырнадцатой улице, тащившая за собой двух детей и корзину и при этом ещё умудрявшаяся читать газету. Старик в трамвае, который смотрел в окно с таким выражением, будто видел за городом что-то, чего никто другой не видел. Олаф однажды заглянул к нему в комнату — занёс молоток, который Джек забыл на стройке — и увидел рисунки, развешанные на стенах.

— Ты художник, — сказал он с интонацией человека, делающего открытие.

— Немного, — сказал Джек.

— Это не немного, — возразил Олаф серьёзно. — Это много. — Он долго смотрел на один рисунок — тот, с рабочим на балке. — Этот я знаю. Это Патрик, из бригады Мёрфи.

— Да.

— Он похож. Даже шапка похожа. — Олаф покачал головой с видом человека, которого это немного пугало. — Зачем тогда ты кладёшь раствор?

— Потому что за рисунки пока не платят, — сказал Джек.

— Пока, — повторил Олаф. И ушёл.

Первое воскресенье декабря он провёл с рисунками. Сидел у стола в своей комнате — за окном шёл снег, от печки хозяйки снизу поднималось слабое тепло — и работал. Рисовал трюм третьего класса на “Титанике” — по памяти, но память была хорошей. Музыкант, танцующие, дым, смех. И её — в центре этого, живую, настоящую, с тем первым ощущением свободы, которое было у неё тогда. Потом откладывал карандаш и думал — не о ней, о другом. О том, что будет, если она напишет “нет”. Что он сделает. Наверное — то, что и говорил себе на острове. Бродячая жизнь. Рисование. Подработки — сторожем, грузчиком, плотником, чем найдётся. Это был не страшный вариант. Это была жизнь, которую он знал — которая давалась ему легко, может быть, лучше, чем любая другая. Он не был создан для оседлости. Он был создан для движения и для работы рук. И всё-таки. Всё-таки он надеялся. Не требовал от себя не надеяться — это было бы нечестно. Просто держал надежду в руках бережно, как держат что-то хрупкое, что легко разбить неосторожным движением. Письмо пришло во вторник. Он нашёл его под дверью — вечером, вернувшись со стройки. На этот раз с конвертом, на котором было написано его имя. Руки у него не дрожали — он не позволил. Вошёл в комнату, зажёг лампу, сел. Взял конверт и открыл.

"Джек. Я думала больше недели. Думала о том, что написать, как написать, нужно ли это вообще. Ты жив. Это невозможно, но я так понимаю—это правда, — я знаю, потому что, то пиво, и то, как я пила его стоя, и что я сказала потом — этого не знал никто, кроме тебя. Я даже не писала об этом никому. Я не знаю, как это возможно. Ты объяснишь, когда... если мы встретимся. Мне нужно сказать тебе кое-что прямо, потому что я научилась говорить прямо за эти годы и не хочу от этого отступать. Я не та уже которую ты знал. Та девушка с “Титаника” — она была настоящей, но она была другой. Та не умела жить и выживать, а эта — умеет. Эта прошла через кое-что, после чего уже не боится так, как раньше. Я не знаю, кто ты теперь. Ты тоже другой — это очевидно. Два с половиной года — это много. Но я хочу узнать. Если ты хочешь встретиться — давай в следующее воскресенье, в одиннадцать утра. Есть кофейня на Кристофер-стрит в Виллидже — называется “У Ферро”, там красная вывеска. Я буду там. Если не придёшь — я пойму. Р.”

Джек дочитал письмо. Потом перечитал его ещё раз. Посмотрел на портрет — акварельную Розу с взглядом чуть в сторону.

— Воскресенье, — сказал он. — Одиннадцать утра.

За окном снег шёл уже в темноте — тихо, без ветра, ровно и спокойно, покрывая двор-колодец белым, которое к утру станет серым, но сейчас было чистым. Джек взял карандаш. Не для письма. Для рисунка. Он рисовал кофейню — воображаемую, с красной вывеской, с запахом кофе, с двумя людьми за столиком у окна, которых видно снаружи как два силуэта в тёплом свете. Он рисовал и знал одно твёрдо: в воскресенье в одиннадцать он будет там. Остальное — будет потом. Что бы ни случилось — будет потом.

Глава 19. Кофейня на Кристофер-стрит

Воскресенье выдалось ясным — редкость для середины декабря, когда небо над Манхэттеном обычно затягивает свинцовой плёнкой, а солнце появляется ненадолго, как гость, которому не рады. Но в этот день оно стояло низко над крышами, бледное, холодное, и его свет резал глаза, отражаясь от свежего наста на тротуарах. Роза пришла на Кристофер-стрит за полчаса до назначенного времени. Она не собиралась приходить так рано — собиралась прийти точно в одиннадцать, не раньше, потому что прийти раньше означало бы признаться самой себе, что она волнуется, а признаваться в этом она не хотела даже в одиночестве собственных мыслей. Но ноги сами понесли её быстрее, чем планировала голова, и в половине одиннадцатого она уже сидела за маленьким столиком у окна в кофейне “У Ферро”, заказав чашку кофе, которую не собиралась пить. Кофейня была крошечной — пять столиков, прилавок с витриной, где под стеклом лежали круассаны и какие-то итальянские пирожные с орехами, запах которых смешивался с запахом свеже молотого кофе и горящих дров в маленькой печи в углу. Хозяин, синьор Ферро, — невысокий, лысеющий человек с добродушным лицом и руками, вечно занятыми чем-то: то полотенцем, то кофемолкой, то блюдцами, — кивнул ей при входе, как кивал уже несколько раз за последний год, когда она забегала сюда выпить чашку кофе после долгой прогулки по Виллиджу. Он не спрашивал, кого она ждёт. Но что-то в том, как она села — у самого окна, лицом к двери, не снимая пальто, — выдавало в ней человека, который ждёт. Она держала руки на коленях, под столом, чтобы не было видно, что пальцы слегка дрожат. За окном шли люди — закутанные, торопливые, выдыхающие облачка пара. Трамвай прогрохотал по рельсам где-то в стороне Шестой авеню. Воскресный звон колоколов доносился издалека — где-то справляли службу, и Роза подумала мельком, без особой причины, что не была в церкви с того самого момента, как сошла с борта “Карпатии". Она снова и снова прокручивала в голове его письма. Контрольный её вопрос про пиво. Каким Джек угостил её, когда она спустилась с ним в каюты 3 класса, где была своя атмосфера веселья. Эту деталь не знала ни одна живая душа в этом городе. Она никогда, никому не рассказывала эту историю — слишком личная, слишком мелкая, чтобы быть достойной пересказа, и в то же время слишком яркая, чтобы забыть. И всё же часть её, та часть, что научилась за два с половиной года не доверять ничему, что выглядит слишком хорошо, чтобы быть правдой, продолжала шептать: а что, если это подстроено? Что, если кто-то — Кэл, или человек Кэла, тот невзрачный, в хорошем пальто, о котором говорил Абрамович, — каким-то образом выпытал эту деталь у неё самой, в момент, когда она этого не заметила? Что, если это какая-то изощрённая ловушка, чтобы выманить её из укрытия, заставить поверить в чудо и тем самым обнажить себя? Эта мысль была абсурдной. Она знала это. Никто не мог знать про пиво — кроме него. Но абсурдность мысли не делала её менее настойчивой, и Роза сидела, глядя в окно, с этой мыслью, бьющейся внутри, как птица в клетке. Она вспоминала ту ночь — снова, как вспоминала её каждую ночь почти три года подряд. Его лицо, белое, как фарфор. Иней на ресницах. Рука, которая держала её только потому, что она не отпускала её. Тот миг, когда она поднесла его пальцы к губам и сказала: “Я люблю тебя, и всегда буду любить!”— А потом разжала их. Она видела, как его тело уходит в чёрную воду, медленно, без сопротивления, будто океан принимал его, как принимает что-то своё, давно ожидаемое. Она пронесла этот образ через тяжёлую работу, через зиму с лихорадкой, через предложение Краузе, через каждый вечер, когда разговаривала с портретом на стене. И теперь — теперь этот образ должен был отступить перед чем-то другим, перед живым человеком, который, если письма не врали, должен был войти через минуту в эту самую дверь. Она не знала, как к этому отнестись. Радость, которую она чувствовала, читая его записки, — была настоящей, она это знала. Но рядом с радостью жил страх, не менее настоящий: страх, что вся та жизнь, которую она выстроила своими руками — тяжело, по кирпичику, начиная с нуля, — окажется зданием, построенным на песке. Что человек, который войдёт сейчас в эту дверь, не будет тем Джеком, которого она помнила, а она сама — не будет той Розой, которую он искал. Два с половиной года — это не просто цифра. Это годы, которые изменили её до основания, и она не знала, готова ли позволить кому-то — даже ему — увидеть, насколько сильно произошли эти изменения. Она посмотрела на часы над прилавком. Без четырёх минут одиннадцать. Дверь открылась. Звякнул колокольчик. Холодный воздух ворвался в тёплое помещение кофейни вместе с вошедшим. Он вошёл и остановился у порога, снял с головы свою серую кепку и стряхнув с неё снег, рефлекторно пригладил на голове волосы. Это был Джек Доусон и это простое движение его руки по волосам, сказало Розе о нём больше тысячи слов. Он не сразу узнал её, его взгляд скользнул по помещению, на секунду задержался на ней, потом пробежал дальше и снова вернулся к ней, потому что в это время в кофейне были заняты только два столбика: за одним сидели две пожилые дамы, что-то обсуждая за чашкой кофе, а за другим возле окна сидела молодая девушка какая пристально смотрела в его сторону. И тут он узнал ЕЁ… То, что случилось дальше, длилось, наверное, не больше десяти секунд. Но эти десять секунд растянулись для них обоих в нечто, не имеющее ничего общего с обычным временем. Звук кофемолки за прилавком, шипение пара, разговор двух старушек за соседним столиком, грохот проезжающего за окном экипажа — всё это не исчезло физически, но перестало существовать для Розы и для Джека так же, как перестаёт существовать то, чего человек не видит и не слышит. Он стоял, она сидя за столиком, он у двери, она возле окна — и смотрели друг на друга через всю длину маленького зала, между ними была не кофейня, не пять шагов натёртого деревянного пола, а целая пропасть в два с половиной года, наполненная ледяной водой, чёрным небом, и всем тем, через что пришлось пройти каждому из них. Роза смотрела на него и видела не призрака, не выдумку, не подделку, придуманную каким-то изощрённым умом, — она видела человека, который постарел больше, чем должен был постареть за два с половиной года. В его лице была та особая усталость, которая приходит не от возраста, а от того, что человек видел то, что не должен был видеть, и пережил то, что не должен был переживать. Кожа на скулах туго обтягивала кости. Глаза — те самые синие глаза, которые она помнила, — стали глубже, темнее, словно за ними скрывалось что-то, чего не было раньше. Джек смотрел на неё и видел не ту девушку какая запечатлелась в памяти — рыжеволосую, в дорогом платье, с руками, не знающими физического труда. Сейчас он видел женщину, худую — слишком худую, — с тем особым взглядом, который появляется у людей, прошедших через голод и холод и научившихся не показывать этого никому. Её волосы, отросшие за эти годы, были собраны в простой узел, без украшений, без шпилек с драгоценными камнями. Пальцы рук лежали на краю стола — тонкие, с мозолями на подушечках и едва заметным шрамом на тыльной стороне левой кисти, происхождение которого он не знал и о котором мог только догадываться.— Всё это он увидел в одно мгновение, взглядом художника какой подмечает все детали для своих рисунков. Слова, которые он готовил — целыми ночами, лёжа на узкой кровати в своей комнате, представляя себе эту встречу с объятиями, поцелуями, потоком слов, которые наконец-то можно будет произнести вслух после двух с половиной лет молчания, — всё это казалось теперь ему слишком пафосным и театральным. Роза первой поднялась — медленно, опираясь рукой о край столика. Подошла к нему — те несколько шагов, что разделяли их, она прошла так, будто шла по тонкому льду, не зная, выдержит ли он. Остановилась на расстоянии вытянутой руки. Они стояли так ещё несколько секунд. Потом она подняла руку. Не быстро, не порывисто — медленно, с осторожностью человека, прикасающегося к чему-то, в реальность чего он до конца не верит. Кончики её пальцев коснулись его щеки — там, где кожа была обветренной, где под скулой залегла лёгкая впадина, которой не было прежде. Она провела пальцами вдоль линии челюсти, потом — к уху, где, она заметила теперь, кожа была другого оттенка, чуть розоватой, неровной — след давнего обморожения. Это не было знаком внимания с её стороны. Это было было скорее исследованием — почти медицинским по своей сосредоточенности, — попыткой убедиться через осязание в том, в чём не могли убедить ни глаза, ни память, ни письма. Настоящая ли это кожа. Настоящее ли это тепло под ней. Настоящий ли он, наконец, или это снова один из тех снов, в которых она видела его живым, а потом просыпалась с тем особым, тошнотворным разочарованием, которое не отпускало её до самого вечера. Кожа была тёплой. Под пальцами ощущалось слабое подрагивание мышцы — он сдерживал что-то, может быть, дрожь, может быть, желание сказать что-то и неспособность найти слова. Это было реально. Роза опустила руку.

— Это правда ты, — сказала она. Голос вышел тихим, почти безжизненным от потрясения, без того восторга, который, наверное, должен был бы прозвучать в такой момент, но вместо этого — с какой-то странной, почти болезненной констатацией факта.

— Это правда я, — сказал Джек. Голос у него тоже сорвался — не от слабости, а от того напряжения, которое держало его горло уже несколько секунд. Они сели за столик — друг напротив друга, у окна, где Роза сидела до его прихода. Синьор Ферро, заметив, что у столика появился второй человек, подошёл с подчёркнутой неторопливостью, давая им время, и спросил, чего они желают? Роза, не глядя на него, попросила ещё одну чашку кофе — для Джека. Джек кивнул, не находя слов даже для такого простого заказа. Хозяин ушёл, и они снова остались одни, насколько можно было остаться одними в людном зале маленькой кофейни. Они смотрели друг на друга. Не отрываясь. Будто боялись, что если отвести взгляд хоть на секунду — другой исчезнет, растает, как растворяется в воздухе пар от дыхания на морозе.

— Я не знаю, с чего начать, — сказал наконец Джек.

— Я тоже, — сказала Роза.

Пауза повисла между ними — неловкая, тяжёлая, совсем не такая, какую представляешь себе перед долгожданной встречей. Это была пауза двух людей, которые знали друг друга всего несколько дней в апреле 1912 года — и не знали друг друга-друга все последующие месяцы и годы после. Роза вдруг поймала себя на мысли, насколько они теперь, в сущности, чужие друг другу. Тот, кого она любила, был мальчишкой двадцати лет с альбомом для рисования, который умел заставить её смеяться даже на краю гибели. Человек, что сидел перед ней теперь, был кем-то другим — закалённым, обветренным, с глазами, которые видели то, чего она не видела, и пережившим то, о чём она ничего не знала. Это были глаза уже не мальчика, а состоявшегося мужчины.

— Ваш кофе, — сказал Ферро, ставя чашку перед Джеком и, не дожидаясь благодарности, отошёл к прилавку, искоса бросив на них взгляд, в котором читалось что-то вроде понимания — он повидал достаточно встреч за стойкой своей кофейни, чтобы узнавать особые встречи с первого взгляда. Джек взял чашку, отпил глоток — горячий, крепкий, обжигающий горло, — и это простое, механическое действие как будто чуть-чуть разрядило воздух между ними.

— Ты выглядишь… — начал он и замолчал, поняв, что любое слово, которое он подберёт, будет неправильным. Похудевшей? Это было правдой, но звучало бы как обвинение. Сильной? Это тоже было правдой, но в этой силе чувствовалась цена, которую он не хотел озвучивать вслух.

— …Другой, — закончила за него Роза. — Я знаю. Ты тоже.

— Да.

— Расскажи мне, — сказала она, и в голосе впервые за этот разговор прорвалось что-то живое, требовательное. — Расскажи мне всё. С самого начала. Как ты… — Она не смогла произнести слово “выжил” без того, чтобы голос не задрожал, и просто замолчала.

И Джек начал рассказывать — медленно, с паузами, иногда теряя нить, иногда возвращаясь назад, чтобы добавить деталь, которую забыл упомянуть. Он рассказывал про холод, про то, как перестал чувствовать собственное тело, как ему казалось, что приближается армада спасательных шлюпок, хотя на самом деле приближалась только смерть. Рассказал про странный голубой свет, который увидел в самой глубине, — и видел, как лицо Розы при этих словах вытянулось от удивления, потому что она вспомнила: она тоже видела этот свет тогда, в ту самую секунду, когда его тело исчезало в чёрной воде, и списала это видение на разыгравшееся воображение. Он рассказывал про то, как очнулся на песчаном берегу острова, Карибского моря. Как он смог там оказаться преодолев за мгновение такое огромное расстояние, он и сам не мог внятно объяснить. Рассказал про нашедшего его полумёртвым на берегу рыбака дона Карлоса и его жену Элену, про месяцы, проведённые в полузабытьи, как благодаря им выжил, про то как пытался заработать денег для поездки в Нью-Йорк, работая на контрабандиста Эстебана. Роза слушала, не перебивая, иногда прикладывая руку ко рту, иногда отводя взгляд к окну, борясь с чем-то внутри. Когда он дошёл до того момента, как заработал деньги на билет, она спросила, тихо, почти шёпотом:

Поделиться с друзьями: