Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Та дверь на террасе, где делали пометы возрастаний, и самые эти пометы сохранились. Этот, третье поколение, нашел свои пометы, последнюю свою помету, – стал под нее и стало больно на минуту: он снизился в росте вершка на полтора. Нонна ушла с ведром, – запела вдруг, весело, частушку о «миленке», – вернулась быстро, поставила ведро.

– Меришься? – сказала. – Я тоже каждый год мерюсь. Ну-ка. – Стала к двери, выпрямилась, красавица: и выяснилось, что выросла еще на вершок, – на два вершка обогнала последнюю, шестьдесят второго года заметку Катерины Ивановны, – сказала:

– Самая высокая в роде!

Вошла Ольга, мать Нонны, – Нонна ушла с ведром, запела незнакомую песню. Ольга села к барьеру террасы, тот стал лицом к Волге.

– Хорошо поет Нонна, – сказал он.

– Да, недурно, – учится в консерватории… еще учится в вузе, на фоне, слова-то какие собачьи, – сказала вяло Ольга.

– Как жили?

– Что же, у нас тут людоедство было, говорить не о чем, как жили… Нонка та не унывает, поет, учится, – упорная девушка, в бабушку. И вот чего не пойму: или молодость это, или время такое – вроде коммунистки она – все новое нравится, все на собрания ходит, вот и тебя слушать билет купила… Как жили?., лучше не поминать. С Нонной я все ругаюсь…

– От бабушки ничего не осталось?

– Ничего… Так рухлядь.

– Старинные вещи были, бисерные вышивки, посуда, утварь, книги, – ничего?

– Ничего, все размело. Нонка вон, что-то подбирает, спроси у нее… Я тебе жаловаться на нее буду, нехорошо она со мной, не слушает, – хорошо еще померла мать, прокляла бы… Комсомолка она, слова-то!..

Вошла Нонна с самоваром, сказала:

– Отмериться-то я отмерилась, а не зарубила. Надо зарубить.

Тот встал и пошел по комнатам, все было и по-старому и по-новому одновременно, – в комнате Катерины Ивановны, где была полочка с ядами, жил сапожник. Снова вернулся на террасу. Ольга говорила Нонне:

– Опять к Панкрашке ходила?.. Нонна сказала:

– Знаешь, с нами теперь живет Панкрат Иваныч, – так мама все ругается со мной, зачем я к нему хожу, не может забыть, что он жил у нас в подвале.

Стало скучно, буденно, вернулись свои мысли, – замолчал и стал пить чай…

…Вечером Нонна приехала за ним на лодке, повезла на острова, говорили о пустяках, Нонна рассказывала о своих делах и знакомых, о экзаменах, о студенческих комкомах, – Волга была просторна и благостна, гребла Нонна.

– Ну, как же студенты смотрят, понимают? какие песни поют?

– Песни поют старые, все по-прежнему о прекрасном, – студенты хорошие ребята, и всем нам приходится все наново строить, все разрушено… Я стараюсь быть все время в университете: дома мертвь, тоска, развал, все в прошлом, шипение, – вот я и хожу по этому дому только к Панкрату Иванычу, о чем он мечтал всю жизнь, приходит. Но я пойду по другому пути. Ты знаешь, как мы жили? – кем я не была, – и торговкой, ездила за мукой и бараниной, и за керосином, по Волге, и на пароходах, и артельно на лодках, бечевой по берегу, – была дровосеком, месяц в году по осени жила в лесу, дрова рубила на зиму, была грузчиком – разгружала вагоны и баржи, – контрабандой носила из-за Волги от немцев муку, туда шла девушкой, оттуда – беременной бабой, и окопы рыла… Жили упорно. Вот эта жизнь меня и научила понимать ее, жизнь: никогда и нигде я не пропаду!.. Вот, я учусь петь, на фоне юридические науки изучаю, – а мне бы командиром парохода быть!.. Мать рушится, как дом… а я могу Волгу переплыть, четыре версты…

– Да, дом разрушился…

– А знаешь, что я чуть-чуть было не сделала? – хотела было прошлой весной взять дом в аренду, у меня есть приятели – артельно отремонтировать его своими руками, конечно, – выгнать всю шантропу прошлогоднюю, как летошний снег, чтобы дом не рушился… Да я его еще возьму. У меня к нему странная привязанность, к дому, – я вот собираю все, что в нем осталось, какие-то старые тряпки, ненужные книги, вещи, – нашла где-то щипцы, которым лет сто, для оправления сальных свечей, берегу их, это остатки какой-то культуры, которой у меня нет… Дом я возьму в свои руки, только торговой пристани там уже не будет, – я все дворы засажу листвою, пусть растет, и так засажу, чтобы ни одной тропинки, запутайся, глаза выколи!..

Нонна зачерпнула за бортом горстью воду, попила из горсти.

– Зачем ты сырую воду? –

– Пустяки, то ли бывает, –

и запела незнакомую песню, очень дремучую.

– Что это ты поешь? –

– А это разбойничья песня, сложена по преданию, при Пугачеве… Я о Пугачеве реферат писала, хороший был человек, люблю таких…

– А ты, должно быть, очень на бабку похожа, только времена другие, бабка бранилась – «уу, бурлак, Пугач!»

…Приехали уже поздно. Нонна привязала лодку, вышли из-под забойки, выпрямилась, поправила голос, – и вдруг опять стало ясно, что это Надя, когда-то давно, вот здесь же на забойке, когда на другой день бабушка говорила о кровосмешении… Нонна пошла вперед, привычно, крепкой походкой, красавица, силачка. Домой не заходили, пошли в гостиницу взять вещи, извозчика нанять Нонна не позволила, понесла чемодан на плечах. У дома во мраке кто-то лежал и хрипел. Нонна поставила чемодан и пошла туда, оттуда послышался голос бабушки:

– Э-эх, негодяй, опять надрызгался? Вставай!

Кто-то завозился во мраке, и Нонна появилась не одна: за шиворот она поддерживала сапожника, что жил в спальной бабки, другой рукой взяла чемодан и опять пошла вперед. Ночь была темна. За террасой Волга лежала простором мрака, безмолвием, чуть-чуть лишь плескалась вода у разбитой забойки. И вспомнилось: – –

…Каждую весну, когда слетались все в дом к бабушке, пометы на двери росли на четверть вверх, и росла под террасой сирень и буйничала Волга за забойкой. Там, за забойкой на просторе вод, стояли сотни барж, косоушек, рыбниц, росшив, дощаников, пароходов, – под Часовенным взвозом на баржах была ярмарка, и Катерина Ивановна сама водила туда внучат, в прелести ветлужских крашеных деревянных баб, свистулек, ложек, чашек, коньков (тех самых по Клюеву – «на кровле конек есть знак молчаливый, что путь наш далек!»). От барж рыбьими усами шли канаты якорей, к забойкам от барж и росшив положены были сходни, на которых так хорошо было качаться, – и тысячи людей – бурлаков, голахов, баб, – таскали на спинах тюки с мукою, лыком, пеньками, – крепко пахло там воблой и волжской водой и просторами. Под забойкой бабушки стояли ветлужские баржи с лесом и дровами, таскали голахи и бабы на носилках и катили на тачках один за другим, вереницей – дрова на берег, строили на берегу из них пятерики, целые фантастические домины, где хорошо и с риском быть заваленным, прятались, играя в прятки. Под забойкой все вместе кричали лягушками и визжали, мужчины и женщины, купаясь в мутной воде, и, выкупавшись, обсыхая, ели воблу, поколотив ей сначала по тумбе иль камню. В пивных на берегу и в лавчонках торговали бубликами и – пиво ведь горькое – кислыми щами. На забойке, под террасой буйничала сирень. И вот над этой блестящей водой, над комнями взвозов, над домами и лачугами, над тысячной толпой полуазиатского города – каждое утро поднималось солнце, палящее, золотое, которое раскрашивало небо точно такою же глазурью, какой были залиты глиняные ветлужские свистульки, похожие на петушков. Тогда вместе с солнцем там, под забойками, возникал человеческий гул, кричали грузчики, перекрикивали их разносчики и торговки:

– …сбитень, сбииитень холааоодныай!.. – луку, луку зеленогооо!.. – гудели пароходы и кричали истошно с барж непонятное в рупоры. – А ночами, когда стихала вода и небо размалевывалось по-новому, сначала медленной красной зарей, а потом звездами, – за забойками, в дровах, на земле отдыхали люди и говорили – говорили, каким разбоем привалило счастье денежное Рукавишниковым и Бугрову, рассказывали сказки, говорили – об Имельяне Иваныче Пугачеве (пушка Пугачева валялась рядом на горе у Старого Собора), и казалось иной раз, что Пугачев, Имельян Иваныч, был – вот совсем недавно, ну в позапрошлом годе, – вон там, за Соколовой горой он объявился, позвал пристанского старосту и сказал ему:

– Признаешь ты меня, Иван Сидоров, или нет? –

– Не приходилось мне тебя видеть, батюшка, никак не признаю, – говорит Иван Сидоров.

А Имельян Иваныч тогда – бумагу из кармана и говорит:

– А есть я убиенный царь – император Петр III, – и в бумаге о том написано.

Ну, Иван Сидоров первым делом – в ноги, потом ручку целует и говорит:

– Признал, признал, батюшка, – глупость моя, старость, слеп стал. –

Ну, Имельян Иваныч первым делом говорит:

– Встань на ноги, Иван Сидоров, не подобно трудящему человеку в ногах валяться, –

а потом:

– А теперь сделай ты мне реляцию, кто здесь идет против трудящего народа? –

– Барин у нас, помещик, против трудящего народа, – говорит Иван Сидоров. – Живет он в своем дому и кровь нашу пьет.

– Подать сюда барина, – говорит Имельян Иваныч.

И барина привели, плачет барин, не охота с жизнью расставаться, сладка, вишь, жизнь была. А Имельян Иваныч ему:

– Жалко мне тебя вешать, потому жизнь в тебе все-таки человечья, а ничего не поделаешь, приходится, как ты – барин и помещик. – Сдвинул брови Имельян Иваныч, взглянул соколом, да как крикнет: – Господа енералы, вздернуть негодяя на паршивой осине!..

Поделиться с друзьями: