Том 2. Машины и волки
Шрифт:
Вечером в «Гамбринус» пришла компания грузчиков, «биндюжников», – и матросы с удивлением завидели, что среди этой компании был и их американец, в мешочных штанах и рубахе, в шапке с чужой головы. Он был грузчиком с «шестой руки»…
Другая часть матросской компании зашла в грузчицкий клуб, в «Местком номер 3», – и там матросы видели, – они не знали, что здесь почти до копии точно повторилось то же, что описано уже в этом рассказе, что было за две сотни верст отсюда, в разливах, в избе-читальне, – матросы видели, как в полуразваленном и наскоро оправленном доме под горой, у порта, где кругом были только каменные развалины от боев и мятежей, а рядом шипело море, такое, которое всегда вселяет в человека сознание его ограниченности, – на деревянных ступеньках, только что сколоченных, сидела девушка (собственно, бабища из степных раскопок, где каждый мускул заказан был Богом на десяток женщин и на пятерых обыкновенных мужчин) – сидела девушка лет семнадцати от роду, и она плакала, и ее спросили, о чем она плачет, и она ответила:
– Да меня задержали не по своей вине, а учитель меня выругал, что опоздала… Да-а!..
А в прокуренной комнате на скамьях, которые ночью служат нарами, у длинных столов сидели мужчины и женщины, иные уже здорово изборожденные всяческими морщинами, и у них были листки бумаги, и они, огрызками карандашей, очень неприспособленными для их рук, писали на этих лоскутках: «ма-ма», «папа»… В другой комнате шло собрание, где грузчики обсуждали свои профессиональные нужды и толковали, как наладить им транспорт, как стейлорить их труд, как удобнее их горбами грузить на корабли российский хлеб и российские леса… А в зале, где была сцена, трудно было пройти от человеческих тел, лежали и сидели на полу и на нарах, всюду, иные спали, иные говорили тихо, иные играли в домино и шашки, – кучей слушали в углу газету, читаемую по складам, – один другому диктовал письмо, а на сцене красавец грузчик играл на пианино и пел, и ему десяток глоток подпевал:
В Алексеевский попал Чум-чуура, чум-чу-ра!.. Пару кошек сболтовал, ку-ку! Пару кошек сболтовал, Чум-чуура, чум-чу-ра!.. За семнадцать их загнал, ку-ку!..Потом пел о том, как:
Ужасно шумно в доме Шмеерзона, Такой гевалт, что прямо дым идет. Он женит сына Соломона, Который служит в губтрамот!..В каменных развалинах «Месткома номер 3» было полутемно, душно и сыро, а над землей шло солнце и веяли ветры. Матросы взяли по кружке чаю, по куску ситного и вышли наружу, к развалинам, сели на пустынной мостовой, на солнышке, – пили чай, грелись и – невольно, должно быть, смотрели на море. Море было пустынно, сине, и гудел все время пароход, – гул пароходный, как море, бередит душу: что гудит он? куда собирается? в какие страны пойдет он? как избороздит земной шар, – Константинополем, Кардифом, Токио?.. Как хорошо гудят пароходы!.. И море, как пароходный гуд, всегда вселяет сознание ограниченности человечей, – никогда не исчерпаешь всех морей… Около моря надо стоять тихо, смотреть вдаль и молчать. Матросы на солнышке смолкли… На площади перед ними, у бульварчика, того, что разбит под портовым забором, кто-то удумал срезать с деревьев лишние сучья, сучья валялись на земле, и древний, библейский еврей собирал эти сучья в корзиночку, еврей был в сюртуке, спина его иссохла, походила почему-то на собачью, и у него было такое древнее, такое замученное лицо, спрятанное под огромный козырек картуза…
…Вечером, к ночи, все матросы собрались в «Гамбринусе». Там было тесно, многие четверти стояли уже под столами, и платили всяческими деньгами мира, – долларами, шиллингами, лирами, пиастрами, – и многие матросы и грузчики тоже были уже под столами. По стенам были разрисованы всяческие виды и люди, и люди в подвале, живые, и люди на стенах, мертвые, и проститутки, и четверти – все смешалось. Американец – теперь грузчик с «шестой руки» – кричал, и на глазах у него были слезы, и никто его не слушал:
– Я спросил вот у нее, я спросил, и она говорит, что на время она стоит три рубля, трешницу! Рубль за комнату и два – ей! Человек стоит трешку!..
Раздвинули столы, стали между столов плясать Русскую, остервенело, шумно, хлопали в ладоши. Люди на стенах тоже плясали, заплясали под столами четверти, уже опустошенные. Пришли скрипачи, заиграли про Шмеерзона. Новые на новые четверти посыпались шиллинги, доллары, лиры…
…Потом матросы, два грузчика и американец, все уже друзья по гроб, обнимаясь по-русски, по-русски слюняво, шли в притон. Их было семеро. Была ночь. Облака и луна в облаках стали над портом. У памятника Пушкина, развалинами, они спустились к порту. Под горой вошли в совсем разбитый переулок. В угольном, разваленном доме окна были заколочены досками.
Вода плещется в порту, чуть шумит и блестит под луной. Никого нет, тишь… И вот из дома с заколоченными окнами – слышны звуки скрипки, придушенная песня. Американец услыхал это первый, – приложил ухо к корявым доскам окна, – услыхал громкий разговор, веселье. Нашли щелочку, – увидели свет… Тогда трое стали на углу, двое на другом, двое пошли в разведку. Стали. Луна. Тихо плещется море… И вот, спустилась ставня в окне, и в окно, как в дверь, вышли три негра в шляпах и пиджаках, ушли в город. Потом пришли два итальянца-матроса, с шарфами на шее, в щуплых пиджачках и кепи (а морозит, и лужи затянуло ледком), – прошли мимо, посвистали, скрылись… Тогда слышно было, как стихло за досками окон, с двух сторон пришли разведчики и какой-то грек… Разведчики ничего не нашли, а грек заюлил, завертелся, заклялся, за руки потащил в сторону, обещал свести в другой притон, в другую «малину», как здесь назывались притоны. Откуда-то вновь появились негры, прошли мимо, и два итальянца пошли вдалеке сзади. Вновь полезли развалинами, грек хватал всех за руки, щупал руки. Шли около портового забора, наверху помертвели на луне белые колонны Воронцовского дворца, – опять полезли развалинами. Грек шел впереди, – и вот шедший за греком уперся в стену: – сырость, мрак, зеленый свет луны, дороги вперед нет; подошли остальные.
– Куда идти?
– Где грек?
Грека не было. И дорогу назад в развалинах трудно было найти. Вышли в новое место, на пустыри. Моря не было видно. Долго выискивали путь, чтобы прийти в знаемые места. Оказалось, что они в другом конце города…
Так притона той ночью они не нашли. Вышли ко дворцу Воронцова, смотрели, как умирает, умирает и возгорает красный огонь маяка. Ночью моря не видно – видны одни огни маяка, и они, огни, прекрасны и зловещи, – а днем море огромно – и незаметен, ненужен маяк, – это жизнь!..
…Потом в Лондонской гостинице сидели трое, в обыкновенных своих костюмах, американец, матрос с английского корабля, – и еще один, в полувоенной форме, этот тоже был в притоне и тоже выдавал себя за грузчика. Все трое, они были не очень пьяны, они говорили друг другу «ты», и говорили по-русски – сначала они говорили о том, как избежать половодье, распутицу – и как использовать ее.
Все же потом у них было вино, и теперь они пили, чтобы напиться, уже попросту – по-русски. Американец часто тушил огонь на столе, – тогда видны были огни на море и – красный, мигающий – на маяке, – тогда молчали, стояли у окон и дыхания их были ровны. Потом опять зажигали свечи, пили и говорили. Луна ушла с моря на землю… Поздно ночью, перед рассветом, они трое вышли из гостиницы; они пришли к памятнику Пушкина. Луна ущерблялась, – и все же ее смутный свет мылил бронзу и гранит памятника, Пушкин смотрел в море. И тогда американец залез на памятник, прислонил голову к бронзовой – пустой, должно быть, груди Пушкина, послушал что-то и прошептал злобно:
– Слышишь, Сашка?!. Слышишь!?
…Грузчик, который был в компании этих гуляк, когда их бросил грек, пошел ночевать к себе домой, в ночлежку. Это было где-то около Привоза. В огромной комнате под потолком чадила и задыхалась лампочка, – дышать было нечем не только людям, но и ей, но она была не человек, который ко всему привыкает, и поэтому она тухнула. Казарма была велика, и в ней было очень жарко. В ней спало несколько сот человек, мужчин. Они, совершенно голые, потому что у них не полагалось нижнего белья и потому, что здесь было душно, и еще потому, что надо же что-нибудь подстилать под себя, лежали, спали на полу. Нар не было, и не было такого, на что можно было бы повесить что-либо, либо повеситься, и на полу не было свободного от человеческих тел пространства. Грузчик снял с себя все, расстелил на полу, растолкал своих соседей, втиснулся в них, лег на спину, посмотрел на потолок, крепким пальцем соскреб с груди вошь, – и быстро захрапел…
…Утро пришло в тумане, моря не было видно, и весь день на маяке выла сирена. Бывают по веснам утра: солнце во мгле и нет холода после ночи, только сырость, туманность, – над миром тишина, мир притих и только грачи кричат. Это ночь (и зима) борются со днем (и весной) и стали на бивак в своем борении. Такая пустынность в мире.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Этот рассказ был написан в весну тысяча девятьсот двадцать четвертого года и закончен на первых днях Пасхи, когда в России умирала религия.