ЖАНРЫ

Шрифт:

Еще тогда, до саек московских, однажды в деревне очутился он среди мужиков и почувствовал такую растерянность, да больше никогда и не пытался подходить поближе.

«Мужик скорей свинью накормит, чем голодного человека», – сказал как-то Кудрин, деревенский его приятель.

«И хоть ты мед ему на голову лей, все будет кричать: горько!»

Нет, Бог с ним, с народом – ладней со скотом бессловесным – кнут и ласка!

Но это только так казалось Антону Петровичу – животных он боялся: ему страшно было погладить собаку или кошку, не меньший страх внушали и лошади.

А с кем он мог расправляться смело, это только с мухами.

От скота и народа отколот, а верхи закрыты, если не считать обеды у подрядчика с обжорливыми владыками, но и то сказать, какой же владыка верх!

Он, конечно, по праву мог приткнуться к интеллигенции.

Но интеллигенция-то никогда не признала бы его своим. Политикой он не занимался,

а какой же интеллигент без политики, так, чучело-чумичела!

Ведь, он и газет не читал, а русская жизнь для него была чужой и даже ненавистной.

С интеллигенцией его сближала книга.

Но тут он чувствовал какой-то непобедимый стыд, и когда он нес книгу, он испытывал вроде того, как если бы бубновый туз53 был у него на спине.

И в книжный магазин входил он с большей опаской, чем в писчебумажный, а и в писчебумажном робел: как бы кто не увидел!

Эта ни с чего приходящая мысль так его всего и корчила.

Да и самое чтение книги, купленной с такой опаской, он скрывал, прячась даже от старухи Овсевны, которой никакого не было дела, сидит ли он за книгой или нос ковыряет.

Будь у него дом, наверное, занял бы он место в жизни.

Но дом давно уплыл, и земли у него нет – один горшок стоит на столе: когда-то сирень была куплена на Пасху, как все покупают, да так и осталась стоять – голые прутья, а выбросить страшно, – мало ли подумают что.

Круг знакомых – сослуживцы по страховой конторе.

И в гостях, когда случалось бывать так или в именинные дни, он только и ждал, когда позовут к столу. В карты он не играл – не мог и самых простых пустяков сообразить.

К людям он относился всегда боязливо, ожидая от них всякой гадости, а желал и требовал, чтобы его хвалили и уважали.

Сам же он никого не уважал.

В последние московские дни в канун петербургской службы – проклятого дела своего, шел он вечером домой через всю Москву, и чувство тягчайшее, какое подымается у человека перед неизвестным наступающим и неизбежным, пригнетало его взмученную душу.

Многое и заметное проходило мимо, – не замечал он под носом. И так бы добрался до Таганки54, не видя ничего и не слыша.

И вдруг одно и совсем не такое уж приметное остановило его.

У Красных ворот55 какой-то фабричный, прощаясь со своей спутницей, вынул из кармана мел и без всяких слов водрузил на ее спине во всю спину белый крест.

И Будылин скорчился весь, пораженный и униженный, будто этот самый позорящий белый крест влепил ему на спину фабричный.

«Всякий человек, – подумал он тогда, – всякого другого может оскорблять публично просто так, здорово живешь!»

И горчайшее чувство охватило его взмученную душу.

Да, он был прав:

всякий может оскорбить тебя так, здорово живешь, и ты ничего не поделаешь, и три, сколько хочешь, никогда не стереть со спины белый позорящий крест.

«Такой уж подлец человек, а русский в особенности», – решил тогда Антон Петрович.

А вскоре испытал и на самом себе, но тут уж Россия была ни при чем, – тут было больше.

Около дома играли ребятишки, и, когда он входил в калитку, какой-то пузырь забежал вперед и к большому удовольствию товарищей, таких же пузырей, мелом провел ему по штанам.

И Будылин вспомнил вечер, Красные ворота, фабричного, и к мысли своей горчайшей тогдашней еще прибавил,

что от озорства не спасет никакая одежда, никакое положение

и управы искать негде.

«На человека искать управы негде!» – вот что сказалось в его взбудораженных мыслях.

Самое лучшее, конечно, не иметь дела с людьми.

Но как это осуществить, когда от людей и можно спрятаться, что в могиле.

«И от самого себя!» – что-то подало голос из самого сердца.

И он понял, почему эта фарфоровая холодная собачонка – нечаянный браунинг так поразил его.

– Да, и от самого себя!

И Антон Петрович, охваченный страхом, опустил на стол блестящую находку.

– Там разберут милостивее! – сказала Овсевна.

Безулыбная, сморщенная старуха, встревоженная Нюшкиным известием о страховке: она себе тянула свое – свою печаль.

8.

Обыкновенно после обеда на другой край стола ставила Овсевна самовар, и из столовой запевала такая самоварная мурмля: спишь, проснешься, а то и сквозь сон не удержишься и нальешь стакан.

Антон Петрович наливал себе крепкого чаю, уносил стакан в свою комнату и пил там не спеша – с удовольствием.56

И наступали блаженнейшие минуты.56

Можно было подумать, что какие-то особые ангелы, да не те, что землю вертят, а те особые, что над душистыми чаями веют в китайской земле, эти самые чайные китайские ангелы витали над упивающимся Антоном Петровичем.56

Усаживался Антон Петрович у окна против брандмауера56, попивал чай.

И шли мысли легонько по ветру.

Мысль о зле, проникающем мир, осветила ему человеческую жизнь и душу его до самых потаенных уголков.

И от безрадостного взгляда на жизнь, без всякого намека на утешение, Антон Петрович никогда не уклонялся.

И окно его, выходящее на брандмауер, представляло башню – столп, откуда и в самом деле взирали на мир два черные глаза.

Свинья, почуяв, что в навозе есть своя сладость, раз плюхнувшись в навоз, валялась в нем не без удовольствия, помахивая хвостиком; так и Антон Петрович, пораженный еще в дни юности своей злой мыслью, уперся в брандмауер и, не ожидая, а главное не желая ничего другого, вкусно прихлебывал душистый чай.

Поделиться с друзьями: