Тоска по чужбине
Шрифт:
С первых дней на Волыни Андрея Михайловича охватило непередаваемое ощущение юга, солнечная расслабленность с привкусом нестрашной летней скуки. Всё было не похоже не только на родную Ярославщину, но и на срединную Литву. Не одного Неупокоя — всякого северного человека на юге поражают маки во ржи, алые огоньки вместо васильковых. В них что-то праздничное, даже чрезмерное, как и в рукотворном озере с лебедями перед дворцом в Миляновичах. И болота с дубравами выглядели неестественно: болото — и дубы!
Ковель располагался в суровом месте. К западной стене замка подходил сырой сосновый лес. Осенний вой волков казался таким пронзительным и близким, словно они, чародейно отрастив шеи, засовывали морды прямо в бойницы. К востоку от замка протекала речка Турья — тихая, мелководная, с натёками чёрного ила по светлому песку, с зарослями пёстрых полосатых водорослей, среди которых ножевыми лезвиями высовывались листья камыша. Если из башни посмотреть на Турью вечером, клёны и тополя, отражённые в ней, покажутся чёрной стеной, опрокинутой в белёсую пропасть с кровавыми затёками.
В Ковеле Курбский думал о стране, приютившей его. В обманчиво-сонной речке Турье виделось ему нечто общее с Литвой и Польшей, уже готовыми объединиться в Речь Посполитую: сокрытой силы у Турьи много, но вкладывала она её в бесчисленные повороты, в размыв собственных берегов, то мечась с запада на восток, то расползаясь по болотам...
Другие реки, накопив водяную мощь, становились судоходными, рабочими, текли с каким-то глубинным знанием цели, а если разрушали старые берега, то по делу, для спрямления русла. Или, как великорусские реки, наваливались непомерной водяной тяжестью, уничтожая собственные острова и косы, захватывая соседние долинки, а в межень затихали изумлённо и умиротворённо. А вот на Севере и немецком Западе, сказывают, иные реки: с рассудочной старательностью пилят и пилят по дну главного потока, в глубину коренных пород, не растекаясь в стороны, как будто понимая, как много работы предстоит до устья...
Растревоженный подобными мыслями и заранее страдая от бессонницы — память Юрьева. — Андрей Михайлович приказывал подать коня. Он выезжал на берег Турьи, к перекидному мостику, соединявшему замок с улицей Королевы Боны на посаде. Густая июньская мошка висела над мостом на высоте стремени, от воды падал прощальный свет на стену, обложенную снизу камнем, а поверху черневшую рассохшимися брёвнами, лепнями глины. Раскрытые кувшинки лежали на воде бессильно, как мёртвые ладони. А в спутанной траве звёздочки-ветреницы напоминали о детстве и России.
Жена и сын. К ним редко улетали его ночные мысли. Жену сослали в монастырь. Осталось неизвестным, родила она или выкинула от страха и горя. Теперь по всем законам — русским и литовским — он был свободен, разведён. О сыне даже литовские лазутчики не знали ничего. Андрей Михайлович был не только свободен, но одинок и бездетен. Всё можно было — надо было! — начинать заново. Скоро ему будет сорок лет.
Он разделил свои волынские владения на волости: Ковельскую, Миляновичскую и Вижовскую. В каждой был замок или укреплённый двор. Под управлением Курбского оказалось двадцать восемь сел. По волостям сидели урядники из слуг, бежавших вместе с ним. Его наместником в Ковеле сидел Иван Калымет, остальные отчитывались перед ним, вносили деньги.
Отношения между Ковельским замком и посадом ухудшались с каждым месяцем. Всё в этом городке возмущало его — от свободной повадки лавников до магдебургского права [38] , урезавшего привилегии королевского наместника. В первый понедельник нового года мещане выбирали четверых ратманов, из коих один на месяц становился бургомистром. Им, а не Курбскому, принадлежало право взыскивать штрафы и следить за порядком в городе. Городской суд творили войт и лавники, избиравшиеся пожизненно. Лишь апелляции по самым кляузным делам доходили до князя, а недовольные его решением обращались к королю. Однако горожане предпочитали разбираться между собой без московита. Андрей Михайлович злился, бессильно обижался.
38
...магдебургского права... — Магдебургское право — одна из наиболее известных систем городского права (сложилось в г. Магдебурге в XIII в.), юридически закрепило права и свободы горожан, их право самоуправления.
Срывался на козельских евреях. На его взгляд, их развелось излишек и многовато денег они выкачивали из христиан. Особенно противен был ему Юхим Юзефович, державший городскую корчму. Не жалуя хмельного пития, Курбский бесился, видя, сколько грошей вытягивает Юзефович из мещан и мужиков своей дрянной горелкой. Однажды Калымет вызвал Юхима с десятком других евреев в замок и объявил, что князь облагает их дополнительным налогом на горелку. Евреи возмутились — налоги определялись сеймом, на их незыблемости держались вся торговля и хозяйство Литвы. Тогда Калымет, словно того и ждал, позвал вооружённых слуг, и все одиннадцать евреев оказались в подвале башни, по пояс в воде. Так они просидели не менее недели, цепляясь за осклизлые брёвна и слабо взвизгивая при появлении пиявок, покуда Курбский не приказал Калымету выбросить их за ворота.
История с евреями и недоразумения с лавниками стоили ему королевского выговора. Городские представители не поленились съездить в Вильно и подали жалобу по всей форме. Скоро от старосты Луцкого явился возный с королевской грамотой. В ней разъяснялось, что ни евреи, ни мещане ковельские не являются собственностью князя Курбского, а обладают, по литовскому статуту, личной свободой и неприкосновенностью. Теперь, когда Андрей Михайлович проезжал улицей Королевы Боны (давшей Ковелю магдебургское право), с ним раскланивались ещё надменнее, не пряча враждебных глаз.
С сёлами тоже вышла неурядица. Если бы Курбский внимательнее изучил литовские статуты и уставы, он меньше радовался бы королевскому пожалованию. По существу, он оказался не владельцем вотчин, а королевским управителем, чья власть на многие деревни и поместья вообще не простиралась. Их населяла шляхта, так называемые земляне и бояре путные, бывшие слуги князей Сангушков. Сангушки и королева Бона, мать Сигизмунда Августа, пожаловали им землю в пожизненную собственность, мало-помалу перешедшую в наследственную. Своими правами и доходами шляхта с Курбским делиться не желала. А землевладельцы соседней Смединской волости втихомолку захватывали пограничные земли и свозили к себе его крестьян. Калымет быстро разобрался в местных нравах, после чего уже смединские помещики воззвали к старосте Луцкому и королю: врядники-московиты, собрав крестьянские ватаги, стали уводить у них скот, запахивать спорные волоки и скашивать сено. Между Ковельской и Смединской волостями разгорелась настоящая война. Королю не оставалось иного выхода, как пожаловать обиженному Курбскому ещё и Смедин, а в придачу имение в Упитской волости с десятью сёлами. Это произошло на третьем году жизни Андрея Михайловича в Литве.
Он становился богатым человеком, но не наследственным магнатом. Среди Сангушков, Кишков, Сапег, Ходкевичей, связанных родством, уходившим в глубину литовской истории, он оставался чужим. Лишь Радзивиллы и Полубенские близко знались с ним и намекали, что положение одинокого изгоя легко исправить разумным браком. «Перед тобою, — льстил Александр Иванович Полубенский, уже имевший некоторые виды, — ни девка, ни малжонка не устоят!» — «Любовь — дело Божье», — колебался Андрей Михайлович.
Прошло ещё два года, и Бог послал ему любовь.
В эти два года в Литве и Московии происходили события, отвлекавшие князя Курбского от личных неурядиц.
Россия болела опричниной. Её бредовые метания сбивали с толку даже недавних московитов, лучше литовцев знакомых с положением в стране. Зачем Иван Васильевич казнил именно тех бояр, которые нагляднее других показали свою верность, вроде Морозова? Для чего устраивались всенародные истязания московских посадских? Для какой надобности опустошались северные волости — так что и за десятилетия не подняться им? Разумных объяснений князь Курбский найти не мог. Он только тихо радовался, что оказался на Волыни, а не на Ярославщине или под Старицей, в числе других волостей перешедшей в опричнину. Ещё темнее были слухи о мрачных церковных службах в Александровой слободе, новом убежище Ивана Васильевича, вот уж воистину прокажённого душой: сам он изображал игумена, князь Вяземский — келаря, палач Малюта — пономаря. Андрей Михайлович подозревал в этом лицедействе какой-то шутовской умысел, помня, что потомки Калиты умели извлекать выгоду даже из церковных споров. Умысел можно было отыскать и в разделении страны на земщину и опричнину, но большинство объяснений всё-таки выглядели притянутыми за уши. Указывали, например, что полоса опричных земель на Севере отрезала новгородцев от Печоры и открыла опричникам торговый путь на Волгу... Кто не давал возить товары на Волгу до опричнины? Какие из опричников купцы? Никто этим преимуществом не воспользовался. Под шальным топором, нависшим над Россией, люди забыли, как наживать деньги. Там теперь стало так: чем меньше ты имеешь, тем безопаснее живёшь. А с земской Варзуги опричные праветчики так же свободно драли подати, что и со «своих» владений.