Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

А будет, Яков, тут не допытаешься в Юрьеве Августинова жития, и ты бы велел списать у старца у Васьяна у Муромца в Печорском монастыре да и явление чюдес Августиновых, а писаны при конце.

А на Адаме на татарине дадим на обмену Ушакова брата Митьку да Ушакову жену с детьми.

Князь Курбский — неизвестному (жене?):

«Вымите, Бога ради, положено писание под печью, страха ради смертного. А писано в Печоры, одно в столбцах, а другое в тетрадях; а положено под печью в ызбушке в моей в малой; писано дело государское. И вы то отошлите к государю, любо к Пречистой в Печоры. Да осталися тетратки переплетены, а кожа на них не положена, и вы и тех, ради Бога, не затеряйте».

Тимофей Тетерин — воеводе Юрьева боярину Морозову:

«Господину Михаилу Яковлевичю Тимоха Тетерин да Марко Сарыхозин челом бьют. Писал еси, господине, в Волмер ко князю Олександру Полубенскому; а называешь нас, господине, изменниками не поделом, и мы бы, господине, и сами так, уподоблен собаки, умели против лаяти, да не хотим... И ты, господине, убойся Бога паче гонителя и не зови православных християн, без правды мучимых и прогнанных, изменниками.

А и твоё, господине, честное Юрьевское наместничество не лутчи моего Тимохи чернечества; а был, господине, наместником пять лет на Смоленске, а ныне тебя государь одаровал наместничеством Юрьевским, а жену и детей у тебя взял в закладе, а доходу тебе не указал ни пула; а велел тебе свою две тысячи рублёв, занявши, проесть... А невежливо, господине, молвити: чаю, недобре тебе и верят. Есть у великого князя новые верники: дьяки, которые его половиною кормят, а другую половину себе емлют; у которых дьяков отцы вашим отцам в холопстве не пригождалися, а ныне не токмо землёю владеют, но и головами вашими торгуют.

Да саблю, государь, хощешь на нас доводити... И ты, господин, не спеши, в стрельнице сидя шестой год, хвалитися!.. А сметь, государь, вопросити: каково тем жёнам и детям, у которых отцов различными смертными побили без правды? А мы тебе, господине, много челом бьём».

До конца жизни не мог простить себе Андрей Михайлович, что в Юрьев с письмами послал Василия Шибанова, в котором был уверен, как в себе. Он бы ещё в литовских передрягах пригодился... Наглое легкомыслие Полубенского передалось ему, и он поверил в возможность тайного проникновения в Юрьев, где каждая собака знала о побеге князя-воеводы. И Огибалову с Шабликиным где было добыть пятьсот рублей на новые доспехи Курбскому и кто им позволит добывать? Шибанова схватили в той самой избушке малой, когда он с помощью слуги шарил в подпечье. Он успел только поклониться княгине Ефросинье, с горестной жадностью впитавшей его рассказ... В Москве Шибанов даже под пыткой не отрёкся от князя Курбского, не выдал людей, готовых дать ему пристанище по условным знакам Воловича или Полубенского. Рассказывали, будто государь вбил ему посох в ногу, пока Шибанов отвечал ему. Андрей Михайлович в это не верил, ибо знал, как палачи вымучивают признания, — что им посох?

Письма его бесполезно залегли в коробах Посольского приказа. Тогда настало время главного письма.

«Царю, от Бога препрославленному, паче же во православии пресветлу явившуся, ныне же за грехи наши супротивным обернувшемуся... с совестью прокажённой!»

Есть в Вольмаре предзамковое укрепление, каменный отросток главной стены, вынесенный на крутой речной откос. Жила там сменная стража и было несколько тесных горенок с голыми стенами из кирпича. Князь Курбский облюбовал одну из них. Отсюда далеко, в заречье, и близко, на зелёную терраску под откосом, покойно устремлялся взгляд. Он здесь впервые почувствовал защищённость от любой напасти. Даже ласточки летали ниже окон. И прошлое, отброшенное, как изношенная ферязь, и смысл того, что он обязан был выкрикнуть не одному царю, но всей России (чтобы поняла раньше, чем осудила!), просматривались отсюда так же явственно, как русло и заречные леса.

«Почто, царю, сильных во Израили побил еси и воевод, от Бога данных тебе против врагов твоих, различными смертьми расторгл еси и победоносную святую кровь их во церквах Божиих пролиял еси?.. Чем провинились пред тобою и чем прогневали тебя христианские предстатели? Не прегордые ли царства разорили, у коих прежде в рабстве были праотцы наши? Не претвёрдые ли грады германские тщанием ума их от Бога тебе даны? За это ли нам, бедным, воздал еси, всеродно погубляя нас?..»

Южный ветерок залетал в окошко-бойницу, вытесняя из горенки зимнюю сырость. Журчание Гауи, возвращавшейся в летние берега, было так же невнятно, как шорох, истекавший с мутноватого неба, похожий на трепет крыльев или отдалённый говор. Как будто там решали что-то важное, трагичнее поступка и судьбы его, Андрея Курбского, подсказывая слова прощального письма — «разметной грамоты» царю.

По существу, в первых трёх-четырёх десятках строк Андрей Михайлович высказал всё, что накипело, окалиной осело на душе и что было важно для тех, кто кроме государя станет украдкой перечитывать его письмо в России. А он рассчитывал на всенародное прочтение, его литовские друзья позаботятся о том, чтобы в Московию ушёл не один список его послания. Не стал бы он стараться ради одного Ивана Васильевича, чью одичавшую душу уже не прошибёшь, разве смертным страхом... Не все в России так очерствели и омрачились духом.

Последующие слова служили скорее заградительными турами для его истинных переживаний и были рассчитаны на тех, кто не мог знать его настоящих отношений с государем. «Пред войском твоим хожах и исхожах... и никогда полков твоих хребтом к противнику не обращал!» И тем не менее «всего лишён был и от земли Божьей тобою отогнан был». Здесь правда была преувеличена до предела, за которым она переходит в ложь. Но одна искренняя мысль горела: «Понеже горестью душа моя объята бысть». Он должен был добавить — горестью и страхом, и этой пытки он к концу воеводства своего не выдержал. Страха этого не поймут те, кто не знал царя так хорошо, как Курбский. Уже через год он скажет друзьям: «Я вовремя ушёл!» В Россию придёт опричнина.

Если припомнить эту мясорубку (память рисует жгучеострый топорик с двойной рукоятью, каким мельчили в России мясо для праздничного блюда — с уксусом и слезоточивым луком), насколько проникновеннее звучат вершинные слова письма:

«Не мни, царю, не помышляй нас аки уже погибших и избиенных от тебе неповинно, и заточенных, и прогнанных без правды! Не радуйся о сём, аки одолением тощим хваляся: изрубленные тобой, у престола Господня стоя, отмщения на тебя просят, заточенные же и прогнанные от тебя без правды от земли к Богу вопием день и нощь!»

Найдутся люди, упрекнут: он не был иссечён, ему ли вопить?

Но разве о милосердии вопят одни страждущие? Каких благополучных и сытых иноков избирал Господь для воплей о крестьянской доле! А сам Иван Васильевич как трогательно рассуждал об иноческой жизни и покаянии, как убедительно возмущался чужими — немецкими, французскими — зверствами. Бог слишком часто дарует словесный огонь не тем, кто больше претерпел, а тем... да просто тем, кому дарует! Постичь это причудливое самовластие природы или Бога невозможно, остаётся только выкрикивать всё, что раздирает сердце, а завтра, может быть, снова творить неправду ради своей утробы... «А писаньице сие, слезами измоченное, во гроб с собою повелю вложити!»

Писаньице не будет положено во гроб, а полетит в Кремль, и сотня списков его разлетится по России.

«Аминь», — закончил, как молитву. И тут же нашёл способ уколоть царя: «Писано во граде Волмаре государя моего Августа Жигимонта короля, от него же надеюся много пожалован быть и утешен...»

Как тихо в башне. И в небе настала тишина — отговорили ангелы, бросили спорить. Дух Андрея Михайловича вернулся из горних пределов, сиюминутное объяло его, как стены тесной горенки, с царапинами и срамными рисунками, нанесёнными заскучавшими драбами. Прежде он их не замечал. Теперь рассматривал с холодным отвращением, усмехался...

Поделиться с друзьями: