Тревожные годы
Шрифт:
Я взглянул на них: Филофей Павлыч делал вид, что слушает... но не больше, как из учтивости, Машенька даже не слушала; она смотрела совсем в другую сторону, и вся фигура ее выражала: "Господи! сказано было раз... чего бы, кажется!"
– Дело вот в чем, - продолжал я, - Коронат не чувствует в себе призвания к юридической карьере и желает перейти в Медицинскую академию...
– Так что же-с?
– Но для того, чтоб просуществовать в продолжениие пяти лет академического курса, он нуждается в помощи...
– Что же-с! вот мать - права ее-с!
– Но матери кажется, что Коронат, поступая таким образом, выходит из повиновения родительской власти, что если она раз, по каким-то необъяснимым соображениям, сказала себе, что ее сын будет юристом, то он и должен быть таковым. Одним словом, что он - непочтительный.
– Никогда я этого не говорила!
– вдруг встрепенулась Машенька.
– Помилуй, душа моя! да в этом весь и вопрос!
– Никогда не говорила, что непочтительный! заблуждающий - вот это так!
– Позвольте, Марья Петровна! допустимте, что вы даже сказали: "непочтительный!" Что же, сударь! И по-моему - довольно-таки близко около этого будет!
– Послушайте! Коронату уж семнадцать лет, и он сам может понимать свои склонности. Вопрос о будущем, право, ближе касается его лично, нежели даже самых близких его родственников. Все удачи и неудачи, которые ждут его впереди, - все это его, его собственное. Он сам вызвал их, и сам же будет их выносить. Кажется, это понятно?
– Помилуйте! даже очень-с! Но ведь и родителям тоже смотреть на свое детище... А впрочем, я - что же-с! Вот мать - права ее-с!
– Но если б сын даже заблуждался, скажите; достаточная ли это для родителей причина, чтоб оставлять его в жертву лишениям?
– Но если он сам на лишения напрашивается... А впрочем - вот мать-с!
– Я должен сказать вам, что Коронат ни в каком случае намерения своего не изменит. Это я знаю верно. Поэтому весь вопрос в том, будет ли он получать из дома помощь или не будет?
– Нет ему моего благословения по медицинской части! нет, нет и нет!
– как-то восторженно воскликнула Машенька, - как христианка и мать... не позволяю!
– Слушай, Машенька! ты готовишь для себя очень, очень горькое будущее!
– Будущее, братец, в руке божией!
– сентенциозно произнес Филофей Павлыч.
– Машенька! Я... я прошу тебя об этом!
– Ах, братец!..
– Неужели же ты так и остановишься на этом решении?
– Голубчик! Пожалуйста... позволь мне уйти! Меня там ждут... потанцевать им хочется... Я бы поиграла... Право, позволь мне...
Как раз, совсем кстати, в эту минуту в дверях гостиной показалась Нонночка и довольно бесцеремонно крикнула:
– Дядя! вы скоро их отысповедуете? Мы танцевать хотим!
Ясно, что делать мне больше было нечего. Я вышел в залу и начал прощаться. Как и водится, меня проводили "по-родственному". Машенька даже всплакнула.
– Братец, - сказала она, - может, и еще в нашу сторону заглянешь - не забудь, ради Христа! заверни!
Господин Добрецов сильно потряс мою руку и произнес:
– А мы вас почитываем!
Нонночка, не желая отставать от других, сказала:
– Дядя! вы что ж меня не целуете... фи, недобрый какой!
Филофей Павлыч проводил меня до крыльца и, поматывая головой, воскликнул:
– Что прикажете - женщина-с... А впрочем, мать - все права ее-с. Так и в законе-с...
Покуда ямщик собирал вожжи и подавал тарантас, в ушах моих раздалось:
A-ach, mein lieber Augustin!
Augustin, Augustin!
Дружный хохот, встретивший эту допотопную ритурнель, проводил меня до ворот.
* * *
Был час восьмой, когда я выехал от Промптовых, и в воздухе надвигались уже сумерки. Скоро мы въехали в лес, и с каждым шагом мгла становилась гуще и гуще. Казалось, что тени выползают из глубины лесной чащи, бегут за экипажем, хватаются за него. Я начал припоминать происшествия дня, и вдруг мне сделалось страшно. Целое море глупости, предрассудков, ничем не обусловленного упрямства развернулось перед глазами - море, по наружности тихое, но алчущее человеческих жертв. "Так уж", "нет уж" - невольно припоминалось мне, и сзади этих бессмысленных словесных обрывков появлялся упорствующий образ непочтительного Короната, на котором, по какой-то удивительной логике, непочтительность должна отозваться голодом, холодом и всяческими лишениями.
Но, как ни простодушна Машенька, однако и у нее нечаянно вырвалось меткое слово.
"Неверно нынче!
– сказала она, - очень даже, мой друг, неверно! Куда ступить, в которую сторону идти - никто нынче этого не знает!"
Этим изречением я и заканчиваю.
В ДРУЖЕСКОМ КРУГУ
Кроме Тебенькова, с которым я уже познакомил читателя, у меня есть еще приятель Максим Михайлыч Плешивцев.
Все трое мы воспитывались в одном и том же "заведении", и все трое, еще на школьной скамье, обнаружили некоторый вкус к мышлению. Это был первый общий признак, который положил начало нашему сближению, - признак настолько веский, что даже позднейшие разномыслия не имели достаточно силы, чтоб поколебать образовавшуюся между нами дружескую связь.
В то время, и в особенности в нашем "заведении", вкус к мышлению был вещью очень мало поощряемою. Высказывать его можно было только втихомолку и под страхом более или менее чувствительных наказаний. Тем не менее мы усердно следили за тогдашними русскими журналами, пламенно сочувствовали литературному движению сороковых годов и в особенности с горячим увлечением относились к статьям критического и полемического содержания. То было время поклонения Белинскому и ненависти к Булгарину. Мир не видал двух других людей, из которых один был бы столь пламенно чтим, а другой - столь искренно ненавидим. Конечно, во всем этом было очень много юношеского пыла и очень мало сознательности, но важно было то, что в нас уже существовало "предрасположение" к наслаждениям более тонким и сложным, нежели, например, наслаждение прокатиться в праздник на лихаче или забраться с утра в заднюю комнату ресторанчика и немедленно там напиться. А именно этого рода наслаждениям страстно предавалось большинство товарищей.
Дружба, начавшаяся на школьной скамье, еще более укрепилась в первое время, последовавшее за выпуском из "заведения". Первое ощущение свободы было для нас еще большим ощущением изолированности. Большинство однокашников, с свойственною юности рьяностью, поспешило занять соответственные места: кто в цирке Гверры, кто в цирке Лежара, кто в ресторане Леграна, кто в ресторане Сен-Жоржа (дело идет о сороковых годах). С другой стороны, новые знакомства для нас мог представлять только чиновнический круг канцелярий, в которые мы поступили, но с этим кругом мы сходились туго и неохотно. Мы очутились втроем, ни с кем не видясь, не расставаясь друг с другом, вместе восхищаясь, пламенея и нимало не скучая унисонностью наших восхищений. Мы не спорили, даже не комментировали, а просто-напросто метафоризировали, чем в особенности отличался Плешивцев, человек, весь сотканный из пламени. Мы не подозревали, что за миром мысли и слова есть какой-то мир действия и игры страстей, мир насущных нужд и эгоистических вожделений, с которым мы, рано или поздно, должны встретиться лицом к лицу. Мы не думали, что этому дрянному миришку суждено будет вызвать в каждом из нас ту интимную подкладку, которая до сих пор оставалась безмолвною. Что столкновение с ним может сделать из нас западников, славянофилов, прогрессистов, консерваторов, федералистов, централизаторов и т.д. То есть лиц, обладающих убеждениями, резкая противоположность которых заставляет иногда людей ненавидеть друг друга.
Этот мир практической деятельности, существование которого мы так долго не подозревали, представила нам провинция, в которую бросил нас естественный ход нашей служебной карьеры. Служба разбросала нас по разным концам России и положила конец нашим совместным восхищениям. В провинции мы выровнялись и приобрели ту драгоценную деловую складку, которая полагает раздельную черту между делом и убеждениями и позволяет первому идти вполне независимо от последних. И когда мы, после долгих лет скитаний, вновь встретились в Петербурге, то эта складка прежде всего бросилась в глаза и вновь сделалась для нас соединительным звеном. Подкрепленная воспоминаниями прошлого, она помогла нам вынести то разноречие в убеждениях, которое принесла нам жизнь. Мы очень серьезно сказали себе: "Прежде всего - Россия! прежде всего - отечество, призывавшее нас к обновительной деятельности! А потом уж - убеждения".