Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Уроки танцеванья, хозяйство... воля твоя, ничего я тут не понимаю, мой друг!

– Одним словом, необходимо, чтобы ты, в течение пяти лет, оказывала ему помощь.

– Ну, это... статья особенная!

– То есть, как же... ты отказываешь ему?

– Ничего я не "отказываю", мой друг, а только так говорю: особенная это статья.

– Но ведь ты тратишься же на него теперь? ты даешь ему денег на лакомство, ты платишь за него тому господину, который берет его к себе по праздникам?

– Да, покуда он волю родительскую чтит.

– Но что же ты имеешь против его намерения?

– Ничего я не имею, а вообще... Что ж, коли хочет по медицинской части идти - пусть идет, я препятствовать не могу! Может быть, он и счастье себе там найдет; может быть, сам бог ему невидимо на эту дорогу указывает! Только уж...

– Так помоги ему!

– Ну, это... особенная статья.

– А почему же?

– А почему... потому...

Машенька окончательно заволновалась и долго бормотала что-то, словно не могла совладеть с своими мыслями. Наконец она, однако ж, кой-как собрала их.

– Уж коли ты хочешь непременно знать почему, - сказала она, возвышая голос, - так вот почему: правила у меня есть!

– Какие же это правила?

– А такие правила, что дети должны почитать родителей, - вот какие!

– В чем же, однако, выразилась непочтительность Короната?

– И ежели родители что желают, то дети должны повиноваться и не фантазировать!
– продолжала Машенька, не слушая меня, - да, есть такие правила! есть! И правительству эти правила известны, и всем, и никому эти правила пощады не дадут - не только детям... непочтительным, но и потаковщикам их.

– Так ты, значит, и меня... по-родственному?

– Нет, я не про тебя, а вообще... И бог непочтительным детям потачки не дает! Вот Хам: что ему было за то, что отца родного осудил! И до сих пор хамское-то племя... только недавно милость им дана!

– Но ежели ты так верно знаешь, что бог непочтительных детей наказывает, то пусть он и накажет Короната! Предоставь это дело богу, а сама жди и не вмешивайся!

Слова эти окончательно раздражили ее, так что она почти хриплым голосом кинула мне в ответ:

– Ах, мой родной! уж извини ты меня! не училась ведь я кощунствовать-то!

– Тут и нет кощунства. Я хочу сказать только, что если ты вмешиваешь бога в свои дела, то тебе следует сидеть смирно и дожидаться результатов этого вмешательства. Но все это, впрочем, к делу не относится, и, право, мы сделаем лучше, если возвратимся к прерванному разговору. Скажи, пожалуйста, с чего тебе пришла в голову идея, что Коронат непременно должен быть юристом?

– Стало быть, пришла... если так вздумалось!

– Вот видишь: тебе "вздумалось", а Коронат, по твоему мнению, не имеет права быть даже сознательно убежденным! Ведь ему, конечно, ближе известно, какая профессия для него более привлекательна.

– Хороша привлекательность... собак потрошить!

– В этом ли привлекательность или в чем-нибудь другом - это вопрос особый. Важно тут убеждение, на каком поприще можешь наибольшую сумму пользы принести.

– Однако! по-твоему, значит, дети умнее родителей стали! Что ж, по нынешнему времени - пожалуй!

– Оставь, сделай милость, нынешнее время в покое. Сколько бы мы с тобой об нем ни судачили - нам его не переменить. Что же касается до того, кто умнее и кто глупее, то, по мнению моему, всякий "умнее" там, где может судить и действовать с большим знанием дела. Вот почему я и полагаю, что в настоящем случае Коронат - умнее. Ведь правда? ведь не можешь же ты не понимать, что поднятый им вопрос гораздо ближе касается его, нежели тебя?

Я взглянул на нее в ожидании ответа: лицо ее было словно каменное, без всякого выражения; глаза смотрели в сторону; ни один мускул не шевелился; только нога судорожно отбивала такт.

– Скажи же что-нибудь! Ну "да" - не правда ли, "да" ?
– настаивал я.

– Как христианка и как мать... не могу, мой друг!
– отвечала она, постукивая в такт ножкой с тою неумолимо-наглою непреклонностью, которая составляет удел глупца, сознающего себя силой.

Я понимал, что мне нужно замолчать; но темперамент требовал, чтоб я сделал еще попытку.

– Вспомни, - сказал я, - что ты одной минутой легкомыслия можешь испортить жизнь своего сына!

– Нет уж...

– Помни, что Коронат все-таки выполнит свое намерение, что упорство твое, в сущности, ничего не изменит, что оно только введет в существование твоего сына элемент нужды и что это несомненно раздражит его характер и отзовется на всей его дальнейшей жизни!

– Нет уж...

– Машенька! наконец, не Коронат, а я, я, я прошу тебя изменить свое решение!

– Нет уж...

– Слушай же ты, однако ж...

Я остановился вовремя. Но она, должно быть, сама заметила, что отвечала мне не "по-родственному", и потому поспешила прибавить:

– Я хочу сказать, что правила мои не дозволяют...

– Чего не дозволяют?

– Ну... сделать... или, как это... уступить... Господи, боже мой! да что же это за несчастие на меня! Я так всегда тебя уважала, да и ты всегда со мной "по-родственному" был... и вдруг такой разговор! Право, хоть бы наши поскорее приехали, а то ты меня точно в плен взял!

– Так это - твое последнее слово?

– Какое же... "слово"! Никакого "слова" я не говорила... ах, право, какой ты! Я только об "правилах": своих говорю, а он сейчас: "слово"!

Предмет моей поездки в несколько минут был исчерпан сполна. Мне оставалось только возвратиться в Чемезово, но какая-то смутная надежда на Филофея Павлыча, на Нонночку удерживала меня. Покуда я колебался, звон бубенцов раздался на дворе, и, вслед за тем, целая ватага влетела в переднюю.

– А вот и наши приехали!
– весело воскликнула Машенька, поднимаясь навстречу приезжим.

* * *

Филофей Павлыч сделался как-то еще крупнее прежнего: по-видимому, земские хлебы пошли ему впрок. Но грации от этого в нем не убавилось, той своеобразно-семинарской грации, которая выражалась в том, что он, во время разговора, в знак сочувствия, поматывал направо и налево головой, устроивал рот сердечком, когда хотел что-нибудь сказать приятное, и приближался к лицам женского пола не иначе, как бочком и семеня ножками. Фистула по-прежнему красовалась под левою его скулой и точно так же была залеплена черным тафтяным кружком; на лбу возвышался кок, и виски были зачесаны по направлению глаз, словно приклеены. Он молодился, одет был в щеголеватый светло-серый костюм и относился к жене с предупредительностью маркиза с подмостков Александрийского театра. Вообще он был игрив и играл в доме роль не деспота, а скорее избалованного молодого человека.

Поделиться с друзьями: