Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта
Шрифт:
Валерий, радость моя, не обижай меня молчаньем. Напиши, скажи, когда увидимся. Ответь сегодня же. Я тебя люблю, люблю! Москва меня губит. Если бы мы были вдвоем хотя недолго!.. Помнишь, ты вчера говорил….
Если ты любишь меня, — не покидай, не мучь молчаньем. Увидимся скорее, мне так необходимо быть с тобой, смотреть тебе в глаза, целовать.
Милый, милый, любимый! Не простудился ли ты? Напиши всё или позвони, к нам можно, только я не могу.
Я жду ответа сейчас же. Валерий, неужели ты можешь из-за одного-2-х пустых вечеров всё забыть. Валерий!..
Брюсов — Нине. 21 ноября 1905. Москва.
Девочка, милая, хорошая, маленькая! А я действительно немного болен. Исполнил все Твои заветы. Мой доктор в золотых очках и с золотыми часами сказал, что это не плеврит. Но предложил «посидеть денька два дома». Слово в слово, как я предсказывал! Но будет обо мне. Девочка, милая, хорошая! люби меня и помни, что я Тебя люблю. Не безумствуй… очень. Не играй в карты с кентаврами… слишком часто. Не целуйся с Одиноким… совсем. Просьбы не очень трудные, кроме первой. А она и не просьба вовсе. Если любишь, будешь любить, если разлюбишь — что просить!
Читал Твое письмо, хорошее, хорошее, желанное. Ах, если б Ты была такой всегда! всегда! Это — Ты, как я о Тебе мечтаю. Это — Ты моя. Это — Ты я. И вчера вообще читал Твои письма, все, много (хотя, конечно, и мало их!) — помнил всё, всё, начиная с отголосков нашей Финляндии, через окаменение лета, через отчаянье августа к минутам счастья, радости, светлости, ибо сейчас у меня на душе еще светлость нашей последней встречи.
Напиши мне. Но знаешь: вложи письмо в другой конверт с пометой «Брониславе Матвеевне Рунт». Этой я доверяю, а другим нет, теперь, когда не бываю в «Скорпионе». А будет отчаянье, если Твое письмо не придет ко мне. И лучше сделай эту надпись «Б. М. Р.» не своей рукой.
Я думаю исполнять совет золотых часов два дня: сегодня и завтра, а в среду быть в «Скорпионе» и позвонить Тебе. Можно?..
Нина — Брюсову. 14 декабря 1905. Москва.
Дорогой Валерий,
может быть, странно мое письмо такое личное, такое лирическое на фоне этих дней. Но мне не стыдно ни выстрелов, что долетают откуда-то с черных улиц, ни этих дней. Вероятно, и там, где корчатся тела, где ужас, кошмар и беда, — не больше боли, чем во мне, вот так тихо сидящей за этими строками в тихих стенах со спокойным лицом. Не знаю, — пошлю ли это письмо тебе скоро, завтра, но думаю, что не истреблю его, и ты прочтешь его рано или поздно. Мне жалко будет уничтожить его, как многие. Такой искренности, ясности, такой прямой моей правды, может быть, я не сумею найти в себе больше никогда. Я не хочу больше ни намеков, ни недомолвок, ничего, что так прячет и искажает мысль.
Уже с августа я пыталась много раз сказать тебе всё, что думаю, всё, отчего так страдаю, но не было какой-то последней предельной смелости, и оттого в итоге наших писем, то исступленно страстных, то раздраженных, было только одно обидное, неразрешимое недоумение. Я не хочу его. Вот открываю всю мою душу до дна. Обвиняй, осуждай, негодуй, всё что хочешь, но знай, что искренна я до послед него предела.
Знаешь, Валерий, что есть люди, которые чувствуют грозу и томятся ее приближением еще при голубом безоблачном небе? Вот так с лета, с последней нашей ночи в вагоне чувствовала я то, что пришло теперь. Когда мы только что расстались, и настала полоса писем нежных, ласковых, печальных, моих и твоих, тоже уже измученных сознанием какого-то грозящего конца, — эти предчувствия были еще глухие, я еще томилась не остро. Но в августе, в день твоего окончательного приезда, когда я увидала не то лицо и услыхала не те слова, — предчувствия перестали быть туманными, они получили очерк грозный, определенный, неизбежный. Ты помнишь август? Твое суровое равнодушие ко мне, мою безумную, отчаянную печаль? Ты оправдывался. Я говорила: «Не любишь!..» А ты возражал умно, логично усыплял ум настолько, что я начинала верить в правоту твоих доводов. Но в глубине, внутри, в чувстве, заглушенная и придавленная, так и осталась уверенность, что ты меня не любишь, как прежде, что если это еще не конец, то путь к нему. Путь неуклонный, верный, неизбежный, прямой, как на кладбище. С этой уверенностью я приходила к тебе, и целовала, и улыбалась, когда хотелось стиснуть зубы от боли, от нее в иные вечера я неутешно плакала, и от нее, от нее, о, клянусь тебе! приходили дни полной безнадежности, когда хотелось хотя какого-нибудь, хотя низменного, минутного забвения, но только чтобы не страдать, не чувствовать этой надвигающейся неизбежной потери тебя. Валерий мой, ведь я люблю тебя! Все, что было до Б. Н., - не существует, все о нем, эти два года минута за минутой я рассказала тебе, не скрывая ничего. О нем в душе холодная, белая святая могила, от которой, простясь, я отошла навсегда и больше не оглянусь туда. Как очутились мы вместе — не знаю, это чудо, оно свершилось. Я полюбила тебя с последней верой в последнее счастье. Второй раз я бросила мою душу в костер и вот сгораю, гибну, чувствую, что второй раз не будет воскресенья. Никто больше не скажет: «из ада изведенные»… Ты говоришь, что в прошлом году не любил меня, что полюбил по-настоящему только в Финляндии. Но отчего же, отчего в прошлом году видела я в тебе, и в твоем лице, и в душе лик настоящей любви? И отчего теперь не сияет так твое лицо и не слышу я больше тех слов, от которых в такой знойной и сладкой печали замирала душа. Ты помнишь те ночи? Голубые морозные тени на стене…. два тела, распростертых в отчаянии, в бессилии, и вместе, рядом с этим неслыханная, безмерная близость измученных душ…. В тебе Любовь, а во мне безнадежная благодарная нежность, близость, как к брату. И в этих слезах умиротворяющая радость, и в отчаянии сознание, что нет одиночества, что мы несчастны, но несчастны одним каким-то общим объединяющим горем, что нас двое, слитых, отданных друг другу. Все это миновало, отчаяние стихло, ты становился мне все дороже и дороже. Я уже не могла бы расстаться с тобой и в мае. Потом Финляндия, золотой невозвратный сон…. Тихое, тихое счастье, голубые и золотые часы над нашей Саймой в «бору тонкоствольном». Потом любовь, радость — дар за долгие общие муки. И ты весь мой, близкий иной близостью, дорогой по-иному. А потом… А потом… Вместо радости новая боль и отчаяние. Валерий, Валерий, куда ушло наше счастье?! Куда улетела твоя мечта быть со мной всегда?! Ты называешь меня теперь «безумной», но пойми, пойми, — это не «безумие», это холодное отчаяние, последний ужас последней потери. Могу ли я что-нибудь просмотреть, не заметить в твоей душе? Разве не вижу я, как ты уходишь, разве не слышу я, что те прежние слова заменились иными? Говоришь ли ты когда-нибудь теперь, что хочешь быть со мной всегда, променяешь ли ты на меня все, страдаешь ли так, как я, что наши жизни разделены, что наши ночи и дни не вместе? Ты считаешь меня враждебной радости, жизни, всему, чем ты дышишь. Ты думаешь, что «мое безумие» — это темная стихийная сила, владеющая моей душой помимо сознания. Но это не правда, Валерий. Я хочу радости, счастья, тихого счастья только с тобой, совсем с тобой, чтобы ушло из глаз и памяти все, кроме тебя, чтобы отдать тебе все, что есть во мне, предаться тебе всем существом. Иной Любви я не знаю, иной «разумной» — нет. Нет такой, где можно идти на сделки. Любовь или радость, или безмерное, бескрайное страдание, может быть, даже смерть. И если бы ты любил меня так же, как я тебя, ты тоже страдал бы. Страдал бы от всего, от каждой мелочи, которые даже внешне разделяют нас. Валерий, верь в мое отчаяние, пойми его если не чувством, то умом. И не называй его «безумием». Пока я жива и дышу, я не могу вечно мучиться. Мне нужно иногда хотя немного забыться. Тогда я бросаюсь во все, и ты же, ты же осуждаешь меня. Я не могу ничего вполовину, мне нужно все, как я всегда могу все. Ты думаешь, что я могла бы посягнуть на что-нибудь из того, что ты любишь? О, милый, милый!.. Я люблю в тебе все, я готова любить все, что ты любишь, я никогда бы не мешала тебе. Я не хотела бы ничего отнять у тебя. Твое «искусство», твои стихи… Боже мой! Боже мой! мог ли ты думать, что в этом я стану на твоем пути. Но ты так думал!… Мне нужна вся твоя любовь. Вот что значит мое всё. И ты больше не любишь меня! С твоего приезда в Москву наши встречи становились всё безнадежней. Я знаю беспощадность внешних условий, я знаю, что сейчас мы не могли бы быть вместе совсем. И если бы я видела, что для тебя это так же горько, как для меня, если бы я видела, что в тебе еще живет мечта о нашем будущем, — разве приходила бы я в отчаяние, в такое отчаяние! Но ты уж больше никогда не говоришь прежних слов о нашей жизни. О, пусть бы не осуществилось ничего! Но если бы только была хотя искра этой надежды в твоих словах, если бы хотя в раз один из этих последних встреч эта мечта, и печальная и нежная, засияла в твоих глазах!.. О, Валерий, Валерий, ты не заметил, как у тебя стало другое лицо, другие движенья, другие изгибы мысли и другое отношение ко мне. В последние встречи мы с головокружительной быстротой катились вниз, прочь от той вершины, с которой однажды засияли такие прекрасные, радостные дали. Тебя захватило все, кроме меня. Ты сам сказал в нашу последнюю, самую горькую для меня, встречу, что твоя любовь стала «разумной», что прежде все было на фоне меня, а теперь я на фоне всего. И я добавляю «как подробность»… Ты негодуешь на мое отчаяние, потому что, должно быть, не можешь понять его. Ты не помнишь себя прежнего и удивляешься, что я со страхом, горем и безнадежностью принимаю тебя нового, такого далекого, отчужденного. Ты долго не понимал, почему меня так приводит в отчаяние мысль, что твои ласки я делю с кем-то другим. И не было возможности этого доказать. Ты это только мог почувствовать. Когда почувствовал — тогда понял. Так и все мои эти слова, может быть, прозвучат тебе после, уж без меня, уж когда мы расстанемся совсем. Валерий, Валерий, скажи мне, отчего, откуда эта ужасная закономерность, эта повторность некоторых явлений? Ведь он мне однажды говорил о «разумности» любви и о том, что сначала было всё во мне, а потом стала я во всем. Только слова его, сочетание и выбор их был иной — но смысл тот же, страшный, как смерть. И отчего я чувствую такую непобедимую силу любви в себе, такую горящую, пламенную страстность души?!
Валерий, рад ость моя! все ласковые прежние слова застывают в душе. Эти последние дни… Мы виделись в четверг, потом за все время ты написал одну короткую записочку, холодную, холодную. Я видела много посторонних людей, они хотели видеть и находили возможность попасть, хотя на улице стояли баррикады. Они… чужие… И ты, еще несколько недель тому назад говоривший, что в самые тревожные дни ты не покинешь меня, — ты, самый любимый, самый желанный в мире, в днях, ты не нашел часа, чтобы прийти и увидеть меня, утешить, успокоить, обрадовать хотя звуком голоса, взглядом. Да что!.. Ты не ответил мне даже. Валерий, ты не любишь? Зачем же только так, не прямо, через молчание ты даешь понять это и не скажешь просто и открыто? Нужно ли со мной поступать таким именно способом? Зачем медленно томить, пытать, мучить? Валерий, дорогой мой, я умоляю, скажи мне всю правду, какой бы жестокой она ни была. Валерий, Валерий! Зову тебя… Не слышишь! Валерий, я твоя.
1906
Нина — Брюсову.
10 января 1906. Москва.
…Милый, хочется сказать, как тот сумасшедший, как часто говорю теперь я: «Милый, скучно мне!..» Ты меня не любишь!.. Днем мысли об этом, ясные, беспощадные, идут рядами, как солдаты в строю, а ночью они же, искаженные, кошмарные, в мучительных образах. Вот сегодня ночью: вижу — приходишь ты с чужим, холодным и веселым лицом, садишься за столом напротив в Сережином кабинете, как сидят чужие или случайно пришедшие люди, и говоришь: «Ты ищешь в душе моей прошлой нежности, но ее нет уже давно, через 20 минут я уйду, и мне легко уходить от тебя. Наконец настал тот первый «вольный день», о котором говорила ты однажды». Как ты ушел, я не помню, но такого сна в сочетании со всеми моими безнадежными мыслями наяву достаточно, чтобы утром очнуться все в том же замкнутом отчаянии на весь новый день, на все новые дни.
Ах, Валерий, не зови это безумием! Если бы знал ты, как строго последовательны мои выводы, это почти уже цифры, постепенно умножаемые, безжалостно ясные.
Что мне осталось? Как могла бы я жить без любви? И вот я не живу, медленно сламываюсь, то вступаю в безумный бой, то тихо и покорно склоняюсь. Ах, только бы не думать! У каждой мысли, от каждой мысли в мозгу маленькая ранка с острой мучительной болью. От каждой из этих мыслей, ставших уже привычными, уже нашедших свое определенное место в сознании, где-то глубоко болит с разными оттенками мучительства. То остро и невыносимо, то заглушенно, точно беспрерывно ноющая зубная боль…
Зверок, зверок, отчего ты так мало любишь меня! Зовешь мою любовь «безумием», удивляешься, что она такая непокойная, похожая на самосжигание, — точно есть какая-то другая, точно забыл ты себя в прошлом году. Только ты удивлялся, тебе казалось, что ты попал в какое-то незнакомое место с непонятными законами, и ты старался уйти из него, и ушел, и я не удивляюсь, знаю, что иначе и быть не может, и не хочу иначе.
Если бы ты мог любить меня! О, знаю теперь, — я просила чудес, когда они мне были не нужны! И не смею уж больше ждать чуда. А что мне может вернуть тебя таким, каким ты был, каким я жажду тебя, кроме неизъяснимой перемены в твоей душе, вопреки всему, что сложилось и идет определенным путем?
Валерий, милый, дорогой, не сердись на эти строки. В них одна сотая доля того, что пишу я тебе по ночам и складываю, хороню в ящиках стола.
Ответь мне. Пусть даже ты думаешь, что я «безумная», и отчаяние мое считаешь «пунктом» этого безумия. Но ведь как бы то ни было, а мне очень, очень больно, и только ты один можешь хотя как-нибудь, хотя на минутку утешить меня.
19 апреля 1906. Москва.
Тебе, Валерий, письмо это покажется одним из звеньев бесконечно мучительной цепи, что тянется вот уже долгие, долгие дни, ты не веришь в окончательность моих выводов и слов. Нет, мы уже у самого края, нельзя больше ни встречаться, ни говорить. Только я не хочу расстаться с тобой случайно, у подъезда, на полумысли, в раздвоенности и спутанности чувств. Ах, хочу ясности, последней четкости, твоего совершенного понимания моей души! Вот уже несколько недель все спадает туман, и каждый день является новым горьким откровением. Ты упрекаешь меня за «схоластику», за любовь к мучительным ухищрениям ума в ущерб простоте и ясности чувства. Но, верь, никогда еще не было в моих чувствах такой прозрачной, ясной простоты, как сейчас. Это выход из лабиринта всей жизни к одному строго очерченному, кристальному образу любви. И я думаю, если бы можно было вновь войти в жизнь с такой весенней тихой озаренностью души, — вся она стала бы светлой, радостной, легкокрылой. Но я изменила прошлому, захотела радости здешней, не той беспредметной, небесной, о какой мечтала с ним, и вот… Ты повернул меня лицом к другому полюсу, без слов ты сказал мне: «Смотри, желай, возьми, все будет твоим». И глядя в твою горящую душу, я поверила и воскресла для нового разочарования и горя. Ах, как поверила я тебе! Помнишь, в Выборге мы прощались в парке, помнишь ночь в вагоне из Петербурга?.. Могла ли после быть я счастливой в маленьком, маленьком пространстве, окруженном колючей изгородью? Будь правдивым и перед собой, и передо мной. Вспомни, как медленно, медленно суживался круг. Сначала твои письма, смысл которых я поняла только после, потом встреча в августе, — от нее так и упала на все дальнейшее длинная черная тень. Потом умерли многие, многие слова… одна за другой пришли горькие обиды. Ты все знаешь и помнишь. Но еще долго, долго я надеялась, что это все лишь волна, которая спадет, и вновь я увижу то любимое лицо, те глаза, мою дорогую любовь, дорогую, чем-то временно затемненную любовь. Я долго ждала, Валерий, и больше не жду и не верю. Правда, ты еще говоришь, что любишь меня и хочешь еще целовать, и сам не уходишь, но я уже не могу вверяться мигам. Знаю, как только минует первый опьяненный восторг, я почувствую тебя рядом холодным, спокойным, зовущим в «озаренную повседневность», указывающим границы и направо и налево и таким разъединенным с самым главным моей души, что буду я около тебя как немая, как мертвая. Ты не можешь измениться — это правда. Ты не любишь меня больше, как прежде, и не в силах вернуть и зажечь угасшее — это тоже правда. Ты ничего не таишь, говоришь мне всю правду, даешь, что можешь. Но что же мне делать, если сознание, что я утратила ту, прошлую любовь твою и должна метаться в крохотном тюремном садике, без надежды на будущее, натыкаясь везде на колючую проволоку, проникает меня таким смертельным убивающим холодом? Я не говорю ни о каких частностях, да и понимаю, что несмотря на всю их нестерпимость, дело не в них, но ведь понимаю я, что нет того главного, что в единый миг решает всякие вопросы, все делает легким, доступным и безграничным. Я ничего не могу больше доказывать, истомилась душа от бесплодных призывов. Но вспомни себя прежнего, вернись памятью к тем чувствам, восстанови свой же образ и просто, сердцем пойми, в чем мое горе, отчего так неутешна моя печаль. Я люблю тебя, Валерий, но быть мне с тобой
больно, больно, как с мертвым. Где ты видишь сложность, любовь к сладострастному самоистязанию, за что упрекаешь меня? Я хочу радости счастья с тобой, тебя, а не воспоминаний о тебе. Но слишком долго ведешь ты меня по пустыне, и вот край, конец пути. Я не знаю, что будет со мной, вот протягиваю руки в пустоту, закрываю глаза… Прощай, моя радость, мой «зверочек», мне больно, больно. Прощай.
23 апреля 1906. Москва.
Валерий, счастье мое!
Не надо встречаться так, как в прошлый раз! Такие встречи между нами больше невозможны. И до сих пор от этого вечера не исчезает в душе боль и бесконечная тоска. О, если бы можно было забыть все слова и твои, и мои, очнуться от них, как от тягостного кошмара! Что-то дьявольское появилось в последнее время в наших речах. Какая-то страшная ошибка вкралась в них, от нее эти противоречия, изломы, запутанность, из которой нет сил выбраться, как из дремучего незнакомого леса. Зверочек мой, любимый, любимый зверочек, знай одно, — я люблю ’Лишь тебя, лишь тебя, и не хочу никого, кроме тебя, единственного навсегда. Страшно без тебя, жизни нет, ничего нет. Это рок мой, неизбежность, с которой едва ли сумею бороться. Хочу быть собой, а быть собой для меня сейчас — это любить тебя, ласкать, отдавать тебе всю мою душу. Я уеду, я постараюсь скоро, скоро уехать, но эти дни дай быть с тобой. Забудемся! забудем все слова, — я уже ничего не спрашиваю с тебя, только будь ласковым, не обижай хотя в пустяках, не возвращай меня каждую минуту к тому, что я помню всегда. Пусть приснится мне милый, ласковый сон. Нежный весенний сон с тобой вместе.