Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта
Шрифт:
Нина — Брюсову. 17 июня 1906. Лидино.
…Мне больно, — вот ты уедешь и увезешь обо мне дурную память, и будешь с радостью думать, что расстался со мной, и может быть, за этими горестными днями уже не увидишь ни моей нежности, ни любви. Только грубые слова запомнишь, только страшные сцены, и там, вдали, я буду представляться тебе неверно, искаженно, в образе не желанном, а мучительном, насильно врезавшемся в твою жизнь. И мне от этого больно, больно… Разве я хочу? Разве я хочу быть врагом самого святого в твоей жизни — твоей работы и лучшей части твоей души? Кроме всего, что встало так неизбежно и доставляет страданья нестерпимые, я мучусь от сознания, что мешаю тебе, что в иные минуты ты проклинаешь меня. Ах, Валерий, последней нежностью и мягкостью и, может быть, кротостью пойми путь, которым, не желая, сламываясь, задыхаясь от боли, я прихожу к таким ужасным дням. Пойми и прости. Я, правда, минутами теряю сознание. Сколько нужно пережить внутри себя обиды, тоски и какого-то зверского страданья, чтобы говорить эти оскорбительные слова, чтобы радость, безмерная радость от твоей близости превращалась в эту муку и тягостность наших встреч. Верь мне, милый, я боролась и постоянно борюсь с теми мыслями, которые, приходя, отнимают у меня жизнь. Я живая, может быть, более, чем когда-либо. За этим туманом, ослепившим глаза, я еще чуть-чуть вижу иные очертания жизни. Я теперь, наконец во многом самом нужном тебе стала близкой той лучшей части твоей души, которую полюбила любовью почти религиозной. Я ведь не знала, кто ты — теперь знаю и люблю тебя, а не химеру своей души. Ах, я могла бы и работать, и жить, и быть везде твоей настоящей покорной ученицей. Именем твоим сумела бы вызвать то, что ты хочешь видеть во мне. Все это есть, я знаю, чувствую. Хаос прояснился бы, мы были бы близки настоящей, ясной близостью, прочной и ненарушимой, действительно — на всю жизнь. И вот — эта ужасная болезнь души, этот облик любви, овладевший мной, как демон. Он стоит на всех путях. Быть вечно втроем, подозревать, представлять в образах, завидовать, мучиться час за часом на медленном огне, думать, что ее ты считаешь более близкой, нужной, связанной до смерти, плотью от плоти… Ах, стоять в стороне от многих радостей, щелкая зубами, как поджарый волк на той картинке…. Отдавать тебя всецело нате часы и дни, когда ты не бываешь со мной, видеть и в снах и наяву навсегда мне недоступную милую, тихую жизнь. Не иметь возможности никогда проявить своих самых трогательно простых и чистых желаний в отношении тебя, а быть только крестом, роком, проклятьем, мучительством. От непоправимости всего этого ожесточаться сердцем, терять свой настоящий образ, бросаться уж действительно в хаос от боли и чисто физической тоски. Милый, милый Валерий, неужели ты думаешь, что все это — зло для зла, неужели ты не видишь, что это то же прекрасное лицо любви, только оскорбленное, замученное, истерзанное болью? Я хочу быть другой, я могу! У меня для тебя есть все, только это все отточилось, как нож, обращенный на меня же. Милый, если еще нужна я тебе, если правда я занимаю какое-то место в твоей жизни, — спаси это. Как — не знаю, не знаю. Но посмотри, — нить истончилась, я ведь действительно смотрю в лицо смерти безумным прикованным взглядом. На мне уже лежат склепные тени. День за днем кто-то отнимает от меня мою живую жизнь, и я превращаюсь в призрак, которому стыдно, и страшно, и больно с живыми. Я не лгу, ты знаешь и видишь. У меня не стало оправданья тех дней, которые я переживаю. Зачем встаю, зачем начинаю день? Чтобы преодолевать страх смерти. Животный, звериный страх от мысли, от ощущенья близости смерти. Разве не преступленье так жить? Всякая, даже маленькая сила души должна прилагаться к жизни, пока ты жив, а не разлагаться в земле. Я все это знаю, но мое отвращение к себе и к этим дням бездействия и тупой омрачающей боли доходит до последней черты. Пожалей меня какой-то настоящей действенной жалостью, как жалеют любимых, как может жалеть человек человека. Валерий, если даже ты уже не можешь сделать ничего и тебе кажется, что ты все сделал и делал, если мне не суждено вырваться из этого круга и он моя последняя Судьба, которой нужно покориться с покорностью быка на бойне, Валерий, дорогой, тогда об одном прошу я тебя, умоляю — посмотри на меня хотя раз через все это, через ужас, искаженье, безобразие, и прости, и пойми. И за вечерами и днями, которые страшно вспоминать, улыбнись моей любви к тебе. Она неизменна, нежна и светла, она сама замирает от ужаса. Валерий, любимый, прости, как прощают. Не вспоминай меня с отвращеньем. За каждое оскорбительное слово я кланяюсь тебе до земли и только прошу: прости! прости!
Брюсов — Нине. 27 июня/10 июля 1906. Висби.
.. Дней десять, как я уехал из Москвы, и за это время я не написал Тебе ни строчки… Но Ты понимаешь, почему ни строчки. Трудно, мучительно трудно писать, когда не можешь сказать ничего хорошего. А я все тот же — изнеможенный, безвольный и бессильный. Все более и более подчиняюсь я не своей воле, а другой, которая хочет распоряжаться мной. Ах, почему это не Твоя воля! Помнишь, уже давно, давно говорил я Тебе: будь старшей, будь властной, приказывай, я буду повиноваться… И мне все кажется, что я протягиваю к Тебе руки сквозь клетку, но прутья клетки становятся всё толще, ряды этих прутьев всё учащаются и Ты — всё дальше, всё дальше от меня!..
Нина! Нина! Нина! Я чувствую себя погибающим… Уже сколько месяцев ищу я — и во внешнем, и внутри себя — возможности жить и не нахожу. Я испытываю нечто подобное тому (хотя совсем по другим причинам), что Ты — полтора года назад. Я испытываю омертвение души, словно она — мертвая, а жив я без нее. Я вижу море, на которое когда-то мы смотрели с Тобой, на которое когда-то я смотрел детски-дерзким и глазами, и вспоминаю, и помню, какой жизнью, каким трепетом наполняло оно меня! Ведь оно не изменилось, ведь оно то же, мощное, великое, прекрасное, как в мою юность, как в дни юности мира: почему же нет этой юности, мощи и красоты во мне! Разве я не хочу быть молодым? разве я не хочу быть красивым? Но моя душа — бессилие, прах, тлен, переживание прошлого, отживание последних зеленых листочков. Но неужели же мне в жизни лежать упавшим деревом, над которым будут свиваться молодые лианы и разрастаться новые побеги?
Нина, прости, что я все говорю о себе. Что могу я сказать Тебе! Сказать, что я люблю Тебя, что лучшая часть души моей, последняя ее живая часть, отдана Тебе, что нет дня, что нет часа, когда бы я не думал о Тебе! Но Ты горько возразишь мне моими словами: любовь без дел мертва. И будешь права, и у меня не будет слов, чтоб сказать что-нибудь в ответ. У Тебя я могу вымаливать только милости, только снисхождения. Ты мне скажешь: доколе? Ах, не семь раз, а семью раз семьдесят… Прости мне, Нина, если можешь, прости мне мои слова, мои поступки. Сердце мое чисто перед Тобой, но я знаю, что сердца увидать невозможно. И одна моя просьба к Тебе, как всегда: верь, что мне плохо, очень плохо, что хорошо мне бывает и может быть только с Тобой.
Плачу, целую Твои руки, не смею смотреть на Тебя…
2/15 июля 1906. Висби.
…Мне здесь все вспоминается стих Бальмонта:
О да, я помню, да, я был живым Когда-то!Воистину, все прошлое, даже недавнее, наши встречи, наши ласки, мне кажется далеким и невозможным сном. Словно я другой. Словно между этим мной и тем лежат долгие годы. Есть у К. Павловой [72] поэма (перевод из Шамиссо [73] ), которую я Тебе читал однажды (она Тебе не понравилась). Там выброшенный на пустынный остров, после нескольких десятков лет жизни вне людей, вспоминает свою первую любовь, отдается счастливым видениям и вдруг прерывает их:
72
Павлова, Каролина (урождённая Яниш; 1807–1893) — русская поэтесса.
73
Шамиссо, Адельберт фон (1781–1838) — франко-немецкий писатель, поэт и естествоиспытатель.
Что, если и наша любовь, воспоминаниями о которой я тешу себя, тоже уже лживая мечта, тоже уже лежит под могильной плитой! Как давно я ничего не знаю о Тебе. Быть может, Ты уже другая! Быть может, я, обращая к Тебе эти строки, обращаю их к призраку. Есть погасшие звезды, свет которых еще скользит в пространствах и еще кажется с нашей земли звездой. Не такая ли погасшая звезда Твоя любовь, та, которой я молюсь здесь, с моей темной земли. И не должно ли мне повторять стихи Фета:
Так и по смерти лететь мне стихами, — К призраку звезд буду призраком вздоха!..6/19 июля 1906. Висби.
…Нина! Нина! нет никого на свете, кого бы я любил, кроме Тебя, кому бы я хотел говорить слова любви, к чьей руке я хотел бы прикасаться губами любви. Для меня нет в жизни другого счастья, как быть с Тобой, около Тебя, знать, ощущать, что Ты близко. И неужели Ты не знала, хотя мне стыдно было сказать это, что это море, что эти сосны — мне мучение; что каждая волна, каждый луч солнца отравляют меня воспоминанием о прошлом. Переживать что-либо без Тебя, хотя бы впечатления заката, для меня только боль. И все дни мои здесь большее, трижды, десять раз больше мучительство, чем то, на какое я иногда жаловался зимой. Ты спросишь меня, кто же присудил меня к этой тюрьме. У меня нет сейчас мужества написать те слова, из которых слагается ответ, хотя и знаю их уже, быть может. Чтобы разрешить завязанный узел наших жизней, мне надо было бы быть лучезарным Александром (Македонским. — И. Т.), сыном бога солнца, поднявшим меч в Гордии, а я — как это северное небо, вечно неуверенное над вечно неуверенным морем. Из тех жизней, которые задыхаются в этом гордиевом узле, мне предоставлено сделать счастливой лишь одну (хотя бы свою, но не две), а я обрекаю все их на мучения (и прежде всего — себя). Когда передо мной выбор двух жребиев, я непременно беру тот, который мучительнее для меня…
Дай мне жить надеждой, мечтой, верой! — Здесь мне часто (ах, слишком часто) снятся счастливые сны: проснусь — нет ничего, нет Тебя, чужбина, темное отчаянье. Что, если, проснувшись от ужаса этих дней, я не найду Тебя той, с которой я сейчас, которой пишу это письмо, Тебя Твоего письма! Страшно увидать Тебя иной, страшно. И так непривычно поверить в счастье. Дай мне его, потому что только в нем, быть может, еще бьют ключи живой воды, без которой я умираю.
Нина, Нина! Будь той, которую я люблю, чтоб я мог молиться Тебе, ублажать Тебя на коленях, простирать к Тебе руки, как сейчас пред этим бесстрастным морем и пред этим безответным небом. В пространство, к вечно пылающему солнцу, кричу: люблю Тебя! Падаю, умираю, убиваю Тебя и повторяю: я — Твой!..
21 июля / 3 августа 1906. Стокгольм.
…Никогда, никогда не изведать мне того, что я знал с Тобой и что вновь мне доступно лишь с Тобой…
Я не устану повторять, что вне Тебя для меня нет жизни. Все, что без Тебя, может быть чем хочешь, падением или подвигом, бездействием или творчеством, но всегда будет отречением от жизни. Потому что я люблю Тебя, только Тебя, и только люблю.
Не пишу больше, ибо почти одновременно с этим письмом буду в Москве… Мысль о том, что там Ты, кружит голову. Как увидать Тебя? Что я посмею сказать? Что отвечу? Как буду молчать? Хочется, увидав Тебя, стать на колени, положить голову Тебе на руки и не говорить, не спрашивать, не отвечать. Напиши мне в «Скорпион» (или скажи по телефону), что Ты хочешь. Можно ли нам встретиться, или нельзя, не должно. Ибо может быть не должно! Если Ты мне скажешь «нет», разве я посмею спорить, разве не будет это справедливо? Но скажи «да»! Нина! Нина! Еще и еще раз скажи «да», потому что у любви не может быть пределов, не может быть возмездий! Не ради меня, а ради своей любви, скажи «да»! — потому что я одного хочу: видеть
Тебя; к одному простираю руки: к Твоему образу. Потому что я люблю Тебя, только Тебя и только люблю!
И, как всегда, когда пишу письмо Тебе, теряю связь слов, не могу говорить рассудительно, не могу даже писать ровным, твердым, своим почерком. Прости и это, всё прости, у меня одна просьба: прости…
Нина — Брюсову. б августа 1906. Москва.
…Вчера я была с тобой совсем немая, хотела говорить и не могла и не умела, хотела быть радостной, а губы не улыбались. И страшно мне сегодня, что в эти минуты ты не вполне понимал меня и думал что-нибудь тяжелое, печальное. Милый, милый, прости мне сейчас и молчаливость и неуменье радоваться совсем, до конца, и этот страх, что иногда является в моей душе. Не думай ничего дурного, — это только следы прошлой боли, усталость от острого отчаяния последнего месяца и еще что-то совсем внешнее, только телесное. Верь, мой дорогой, я совсем, совсем счастлива. И если ты - не сон, если останутся у тебя эти глаза, если не перестанут звучать слова, в которые так страшно и сладко верить, — я скоро, скоро оживу, научусь улыбаться, смеяться, радоваться. Буду какой ты хочешь меня, только пока прости мне минуты, в которые я огорчаю тебя своим видом. Валерий, Валерий, минутами твоя нежность, эта нежность, о которой я только с тайной болью тосковала целый год, пугает меня больше твоей прошлой суровости. Вдруг протяну уже к ней руки, захочу взять, все ощутить, упиться ей после долгой, долгой печали, — а ты изменишься, разлюбишь, уйдешь…. Валерий! Неужели это возможно?!..
И когда я так подумаю, опять падает сердце и душа замирает. И хочется говорить - «не надо, не надо!» Страшно новой боли. Я очень замучилась в прошлом. Возможно ли так еще?.. Не знаю. Но если ты захочешь, я поверю, и улетят последние тени. Только прости меня сейчас, и верь, и знай всегда, во все дни, что ты моя жизнь, вся жизнь, всё. Ах, что слова! Ну посмотри на меня, возьми душу!
И еще… Валерий, близкий, дорогой, я умоляю тебя, — не делай ничего для меня. Вот теперь, в эти дни, когда вернулся ты ко мне, когда говоришь, что любишь, и слово это зазвучало еще по-новому, — будь со мной совсем просто, не бойся меня. Говори все, не заставляй себя ничего для меня. Доверимся друг другу, пусть придет последняя прозрачная ясность. Я буду счастлива в те минуты, когда у нас будут одни желанья, и буду столько же, так же любить тебя всегда, всегда. Не нарушай в твоей жизни ничего для меня, будь со мной, когда только хочешь ты. Я хочу быть твоей радостью светлой и легкой.