Три поколения
Шрифт:
«А что, если бросить все и уйти?» — эта мысль все чаще и чаще приходила в голову Алеше.
Первые два дня он не появлялся в штабе, а целые дни проводил за деревней, в лесу: он полюбил одиночество. Домой приходил ночью, когда все спали. Как вор, прокрадывался мимо постели раненного им Гордея Мироныча, забирался на полати и лежал, уставившись в потолок.
Десятки раз он повторял глубоко прочувствованные строки: «Да, жалок тот, в ком совесть не чиста!»
В прошлом Алеша перечитал немало прекрасных книг о мужественных людях, о героях и теперь с особенной остротой вспоминал их. Но ни одной книги о трусе не мог припомнить он. И только любимейший поэт Алеши Лермонтов своей гениальной горской легендой о беглеце как кнутом бичевал его совесть:
Гарун бежал быстрее лани, Быстрей, чем заяц от орла… …И наконец удар кинжала Пресек несчастного позор…Мысль о смерти все чаще посещала Алешу: «Только смертью смою я свое пятно!» В пылком воображении юноши проносились картины одна трагичнее другой.
…Белые окружили Чесноковку. Партизаны бессильны сдержать напор гаркуновцев. Люди умирают с голоду. Съедены даже кошки. И вот Алеша прорвался сквозь огненное кольцо, организовал новый отряд в тылу у белых и освободил Чесноковку. Но в последней схватке он убит наповал предательским выстрелом из-за угла…
Гроб увит траурными флагами. Несут его высоко над головами: Ефрем Гаврилыч, Жариков и Гордей Мироныч, Настасья Фетисовна с венком… Впереди чернеет могила. И гроб, качаясь, плывет к ней, как ладья в тихую гавань… Последняя остановка. Гроб с останками Алексея Белозерова опустили в могилу. Застучала мерзлая земля о крышку… Никодим разрыдался. Женщины бьются в историке. Старые партизаны украдкой утирают глаза. Слезы блестят на ресницах Варагушина.
«Товарищи!.. Он был настоящий большевик и герой. Он умер за светлое царство социализма… Он…» Рыдания сдавили Варагушину горло: командир не мог больше говорить.
Партизаны склонили знамена над свежей могилой…
Алеша упивался скорбью близких людей и плакал в подушку от жалости к самому себе.
Героический побег Никодима из-под расстрела еще больше подчеркнул в глазах Алеши собственное ничтожество. Он ушел из дома тетки Феклы и ночевал у хлебопеков: они не знали ни о позоре Алеши, ни о подвиге Никодима.
В штабе снова было пусто. Жариков тревожил тылы белых. Ефрем Гаврилыч сам руководил вылазкой партизан на лыжах в Маралью падь, потерял трех человек убитыми, но захватил два пулемета и пять ящиков патронов. На сонных гаркуновцев в Маральей пади партизаны как с неба упали.
Мысль о налете подал Варагушину Никодим, он же указал место «броска на лыжах», расположение пулеметов.
Алеша узнал об этом на следующее же утро. Он твердо решил погибнуть, бросившись на врага при первой возможности.
Принятое решение, властно захватившее Алешу, даже как будто успокоило его: он вновь целые дни работал в опустевшем штабе, переписывая устаревшие воззвания.
Оторвавшись от работы, Алеша поднимал усталое, потемневшее лицо и долго смотрел в одну точку. Глаза его блестели сухим, горячечным блеском. И было в них и неистребимое юношеское ликование, и пьяное от внутренней боли и жалости к самому себе страдание, и гордость за принятое решение: «По крайней мере исход приличен…»
Группа Варагушина действовала без связи с другими партизанскими отрядами. Оперировавший в глубине гор и тайги Варагушин редко получал информацию из города. После приезда Жарикова налаженная было связь с усть-утесовскими подпольщиками снова была порвана отрядом есаула Гаркунова.
Все сведения об обстановке на фронтах Варагушин получал от белых, перехватывая их сводки.
Есаул Гаркунов доносил командованию:
«Необходимо срочно выслать второй конный отряд в обход неприступной с юга Чесноковки. Распылять свои силы не могу. Партизаны действуют двумя крупными, прекрасно вооруженными отрядами…»
Читая донесение, Ефрем Гаврилыч улыбался.
«Бандиты окажутся в мешке. Стремительный одновременный удар решит участь операции и расчистит путь в Монголию… Деревня Чесноковка по стратегическому значению — «алтайские Дарданеллы»…»
— Леша! Чуешь, что поет есаул? — Ефрем Гаврилыч впервые встретился с Алешей после случая с Гордеем Миронычем. Алеша смотрел в пол, но Варагушин словно не замечал его волнения. — Ну, Лешенька, надо ждать теперь настоящих делов. Мухи перед гибелью злы. По всему видно, что Красная Армия бьет их нещадно: в Монголию драпать собираются…
Спокойный голос Ефрема Гаврилыча действовал на Алешу, как ласковая рука отца. Казалось, Варагушин вытащил его из пропасти, в которую он упал, и бережно ощупывает его раны. Алеше хотелось броситься к Ефрему Гаврилычу и выплакать большое свое горе до дна, но он только наклонил голову, стараясь скрыть просачивающиеся из глаз слезы.
Высланный на подмогу гаркуновцам кавалерийский отряд полковника Елазича двигался быстрым маршем в обход Чесноковки. Партизаны следили за его движением, готовились к серьезной встрече и укрепляли не защищенный горами с севера тыл: рыли окопы, рубили засеки.
Группу Жарикова спешно отозвали в Чесноковку.
На военном совете часть командиров высказывалась за оставление Чесноковки и уход в горы: «Запрут нас и прихлопнут, как в мышеловке…» Но Ефрем Гаврилыч запротестовал: оставить такой выгодный рубеж, обречь деревню на гибель?.. Жариков и чесноковские партизаны поддержали командира.
Есаул Гаркунов, желая замаскировать обходное движение, отвлечь внимание партизан, ежедневно беспокоил наскоками со стороны Маральей пади на Стремнинский перевал.
Варагушин все внимание сосредоточил на наблюдении за обходным маршем белых. Больше всего он опасался согласованного удара двух отрядов.
Ночью восьмого декабря дозорные привели в штаб захваченных колчаковцев из отряда полковника Елазича. Один из них был молоденький синеглазый прапорщик Анатолий Юрьевич Палагинский, другой — проводник, большебородый раскольник, известный на Алтае крупный мараловод Кузьма Проскаков. Колчаковцы ехали с предписанием есаулу Гаркунову об одновременной атаке Чесноковки ранним утром одиннадцатого декабря.
Допрашивал пленных Ефрем Гаврилыч. Алеша сидел на лавке и смотрел то на бледное лицо испуганного прапорщика, то на хмурого бородатого раскольника. Молоденький прапорщик колчаковского выпуска одет с иголочки. И новенькая, подбитая мехом шинель, и дымчатая каракулевая папаха, и ремни даже не обмяты как следует.
На вопросы командира раскольник Кузьма Проскаков молчал. Испуганный же прапорщик, напротив, говорил очень много. Губы его тряслись. На юном, покрытом легким пушком лице его скрывались и вновь проступали яркие пятна.