Три товарища и другие романы
Шрифт:
— Первый раз хоть что-то на чай от них получаю, — буркнула официантка. — Ну, спасибо.
Гомес что-то скомандовал по-испански. Все пятеро дружно повернулись кругом и отошли к своему столику.
— Жаль, — вздохнул Морозов. — Этих голубчиков я бы с радостью отделал. А нельзя — и все из-за тебя, бродяги беспаспортного. Ты хоть сам-то жалеешь, что не смог отвести душу?
— Не на этих же. Мне с другими поквитаться надо.
Из-за испанского столика до них доносились обрывки гортанной чужеземной речи. Затем прозвучало троекратное «Viva!» [13], звякнули дружно поставленные на стол бокалы, и вся компания чуть ли не строем очистила помещение.
— Такую выпивку и чуть было в эту рожу не выплеснул, — покачал головой Морозов. — Надо же, и вот этакая шваль правит сейчас в Европе. Неужели и мы такими же идиотами были?
— Да, — отозвался Равич.
Еще примерно час они играли молча. Вдруг Морозов вскинул голову.
— Вон Шарль идет, — сообщил он. — Похоже, к тебе.
Равич поднял глаза. Паренек из швейцарской уже подходил к их столику. В руках у него был небольшой сверток.
— Просили вам передать.
— Мне?
Равич осмотрел сверток. Сверток небольшой, в белой шелковистой бумаге, перевязан бечевкой. Адреса на свертке не было.
— Я ни от кого ничего не жду. Это какое-то недоразумение. Кто передал?
— Женщина… ну, то есть дама, — поправился паренек.
— Так женщина или дама? — уточнил Морозов.
— Да вроде как посередке…
— А что, метко, — ухмыльнулся Морозов.
— Тут даже не написано, от кого. Она точно сказала, что это мне?
— Ну, не то чтобы прямо. Не по имени. Для доктора, говорит, который у вас живет. А потом… вы эту даму знаете.
— Это она так сказала?
— Да нет. Но это с ней вы недавно приходили ночью, — выпалил парень.
— Да, Шарль, со мной иногда приходят дамы. Но пора бы тебе знать: тактичность и скромность — первые добродетели служащего гостиницы. Нескромность — это только для кавалеров большого света.
— Да вскрой же ты его наконец! — не утерпел Морозов. — Даже если это не тебе. В нашей многогрешной жизни и не такое случалось вытворять.
Равич усмехнулся и развязал бечевку. В свертке прощупывался какой-то предмет. Оказалось, это деревянная фигурка мадонны, которую он оставил в комнате той женщины, как же ее звали… Мадлен… Мад… Он напряг память… Нет, забыл. Что-то похожее. Он разворошил шелковистую бумагу. Ни письма, ни записки.
— Хорошо, — сказал он пареньку. — Все правильно.
И поставил статуэтку на стол. Среди шахматных фигур она смотрелась странно и как-то неприкаянно.
— Она русская? — спросил Морозов.
— Нет. Хотя мне сначала тоже так показалось.
Равич заметил, что губную помаду с лица мадонны отмыли.
— Что прикажешь мне с этим делать?
— Поставь куда-нибудь. На свете множество вещей, которые можно куда-то приткнуть. И для всех находится место. Только не для людей.
— Того человека, наверно, уже похоронили.
— Это та?
— Ну да.
— Но ты хоть заходил к ней еще раз, проведать, как она и что?
— Нет.
— Странно, — задумчиво проговорил Морозов. — Сперва мы думаем, будто помогаем кому-то, а когда человеку тяжелее всего, перестаем помогать.
— Борис, я не армия спасения. Я видывал в жизни случаи куда хуже этого и даже пальцем не пошевельнул. И почему, кстати, ей должно быть сейчас тяжелей?
— Потому что теперь она оказалась по-настоящему одна. В первые дни тот мужчина хоть как-то, но все еще был с ней рядом, пусть даже мертвый. Но он был здесь, на земле. А теперь он под землей, все, его нет. И это вот, — Морозов указал на фигурку, — никакая не благодарность. Это крик о помощи.
— Я переспал с ней, — признался Равич. — Еще не зная, что у нее стряслось. И хочу про это забыть.
— Чепуха! Тоже мне, велика важность! Если это не любовь, то это вообще распоследний пустяк на свете. Я знал одну женщину, так она говорила, ей легче с мужиком переспать, чем назвать его по имени. — Морозов склонил голову. Его лобастый лысый череп под лампой слегка отсвечивал. — Я так тебе скажу, Равич: нам надо быть добрее — поелику возможно и доколе возможно, потому что в жизни нам еще предстоит совершить сколько-то так называемых преступлений. По крайней мере мне. Да и тебе, наверно.
— Тоже верно.
Морозов облокотился на кадку с чахлой пальмой. Та испуганно покачнулась.
— Жить — это значит жить другими. Все мы потихоньку едим друг друга поедом. Поэтому всякий проблеск доброты, хоть изредка, хоть крохотный, — он никому не повредит. Он сил придает — как бы тяжело тебе ни жилось.
— Хорошо. Завтра зайду, посмотрю, как она.
— Вот и прекрасно, — рассудил Морозов. — Это я и имел в виду. А теперь побоку все разговоры. Белыми кто играет?
5
Хозяин гостиницы сразу же Равича узнал.
— Дама у себя в комнате, — сообщил он.
— Можете ей позвонить и сказать, что я пришел?
— Комната без телефона. Да вы сами можете к ней подняться.
— В каком она номере?
— Двадцать седьмой.
— У меня отвратительная память на имена. Не подскажете, как ее зовут?
Хозяин и бровью не повел.
— Маду. Жоан Маду, — сообщил он. — Не думаю, что это настоящее имя. Скорей всего артистический псевдоним.
— Почему артистический?
— Она и в карточке у нас записалась актрисой. Уж больно звучно, верно?
— Да как сказать. Знавал я одного артиста, так тот выступал под именем Густав Шмидт. А по-настоящему его звали граф Александр Мария фон Цамбона. Густав Шмидт был его артистический псевдоним. Не больно звучно, верно?
Хозяин, однако, не стушевался.
— В наши дни чего только не бывает, — философски заметил он.
— Не так уж много всего и бывает в наши дни. Загляните в учебники истории, и вы легко убедитесь, что нам достались еще относительно спокойные времена.
— Благодарю покорно, мне и этих времен за глаза хватает.
— Мне тоже. Но чем-то же надо себя утешить. Так вы сказали, двадцать седьмой?
— Так точно, месье.
Равич постучал. Никто не ответил. Он постучал снова и на сей раз едва расслышал что-то невнятное. Отворив дверь, он сразу увидел женщину. Та сидела на кровати, что нелепо громоздилась поперек комнаты у торцевой стены, и когда он вошел, медленно подняла глаза. Здесь, в гостиничном номере, странно было видеть на ней все тот же синий костюм, в котором Равич встретил ее в первый вечер. Застань он ее распустехой, валяющейся в замызганном домашнем халате, — и то вид был бы не такой неприкаянный. Но в этом костюме, одетая невесть для чего и кого, просто по привычке, утратившей для нее всякий смысл, она выглядела столь безутешно, что у Равича от жалости дрогнуло сердце. Ему ли не знать этой тоски — он-то сотни людей перевидал вот в такой же безнадежной позе, несчастных эмигрантов, заброшенных жизнью на чужбину из чужбин. Крохотный островок среди безбрежности бытия — они сидели вот так же и так же не знали, как быть и что делать, и лишь сила привычки еще как-то удерживала их на плаву.