Три товарища и другие романы
Шрифт:
Он подозвал официанта, расплатился. Но на обратном пути так и не смог заставить себя не вглядываться в лицо каждому встречному.
Они сидели с Морозовым в «катакомбе».
— Так ты не веришь, что это был он? — спросил Морозов.
— Нет. Хотя с виду похож. Сходство просто поразительное. Либо это память уже пошаливает.
— Обидно, что ты в бистро сидел.
— Да уж.
Морозов помолчал.
— Из-за этого потом с ума сходишь, верно? — спросил он затем.
— Да вроде нет. Почему?
— Да потому что точно не знаешь.
— Я знаю.
Морозов не ответил.
— Тени прошлого, — пояснил Равич. — Я-то думал, что уже от них избавился.
— От них не избавишься. Меня тоже донимали. Особенно поначалу. Лет пять, шесть. В России меня еще трое дожидаются. Было семеро. Четверо уже на том свете. Двоих своя же партия в расход пустила. А я уже лет двадцать своего часа жду. С семнадцатого. Хотя одному из этих троих, которые в живых остались, уже под семьдесят. Но другим двоим годков по сорок — пятьдесят. С ними-то, надеюсь, еще успею поквитаться. За батюшку моего.
Равич глянул на Бориса. Детина, конечно, но ведь ему уже за шестьдесят.
— Успеешь, — сказал он.
— М-да… — Глядя на свои ладони, Морозов сжал и разжал кулаки. — Только того и жду. Стараюсь жить аккуратнее. Даже пить стал не так часто. Конечно, совсем скоро оно, наверно, не получится. Так что силушку беречь надо. Я ведь хочу, чтобы без пули и без ножа…
— Я тоже.
Какое-то время они сидели молча.
— Ну что, не сыграть ли нам партию? — спросил Морозов.
— С удовольствием. Только доски свободной что-то не видно.
— Да вон у профессора как раз освободилась. Он с Леви сражался. Выиграл, как всегда.
Равич пошел брать доску и фигуры.
— Долго же вы играли, профессор, чуть не с обеда.
Старичок профессор кивнул.
— Зато отвлекает. Шахматы куда лучше, чем карты. В картах тебе либо везет, либо нет. Разве это отвлечение? А шахматы — это целый мир, свой, особый. И пока играешь, здешнего мира для тебя словно вообще нет. — Он поднял на Равича воспаленные глаза. — Не говоря уж о том, что мир шахмат куда совершеннее.
Леви, его партнер, вдруг залился блеющим смехом, но тут же умолк, испуганно озираясь, и поспешил удалиться вместе с профессором.
Они сыграли две партии. Затем Морозов встал.
— Мне пора. Пойду распахивать двери перед сливками человечества. Почему, кстати, ты перестал к нам заглядывать?
— Не знаю. Так совпало.
— Как насчет завтра? Вечерком?
— Завтра вечером не могу. Иду ужинать. К «Максиму».
Морозов ухмыльнулся:
— Не слишком ли большая наглость для беспаспортного беженца — по самым шикарным парижским кабакам шляться?
— Как раз там-то, Борис, самое безопасное место для нашего брата. Если ведешь себя как беженец, то тебя и прихватят, как беженца. Уж тебе ли, с твоим-то нансеновским паспортом, этого не знать?
— Тоже верно. И с кем же ты ужинаешь? Уж не с германским ли послом — по персональному приглашению?
— С Кэте Хэгстрем.
Морозов присвистнул.
— Кэте Хэгстрем, — повторил он. — Так она вернулась?
— Завтра возвращается. Из Вены.
— Ну, тогда, значит, я тебя совсем скоро у нас увижу.
— Может, да, а может, и нет.
Морозов отмахнулся.
— Быть такого не может. Когда Кэте Хэгстрем в Париже, «Шехерезада» — ее главная резиденция.
— Сейчас другое дело. Она приехала ложиться на операцию. Уже на днях.
— Тогда тем более придет. Ты совсем не знаешь женщин. — Морозов пристально прищурился. — А может, тебе не хочется, чтобы она туда пришла?
— Это почему еще?
— Да я вот только что сообразил: ты перестал заходить как раз с тех пор, как прислал мне ту женщину. Жоан Маду. Сдается мне, это не просто совпадение.
— Чушь. Я даже не знал, что она все еще у вас. Значит, на что-то пригодилась?
— Ну да. Сперва в хоре была. А теперь у нее даже маленький сольный номер. Две-три песни.
— Выходит, она у вас как-то прижилась?
— Конечно. А ты сомневался?
— Уж больно она была несчастная. Совсем бедолага.
— Что?
— Говорю же тебе: бедолага.
Морозов улыбнулся.
— Равич, — проговорил он отеческим тоном, и в лице его вдруг отразились бескрайние просторы, степи, луга и вся мудрость человеческая, — не городи ерунды. Она, если хочешь знать, та еще стерва.
— Что?
— Стерва. Не потаскуха. А именно стерва. Был бы ты русский — знал бы, в чем разница.
Равич усмехнулся:
— Тогда, наверно, она сильно переменилась. Будь здоров, Борис. И храни господь твой глаз-алмаз.
7
— И когда же мне в клинику, Равич? — спросила Кэте Хэгстрем.
— Когда хотите. Завтра, послезавтра, когда угодно. Днем позже, днем раньше, не имеет значения.
Она стояла перед ним тоненькая, по-мальчишески стройная, миловидная, уверенная в себе — но, увы, уже не юная.
Два года назад Равич удалил ей аппендикс. Это была его первая операция в Париже. И она, он считал, принесла ему удачу. С тех пор он не сидел без работы, и неприятностей с полицией тоже не было. Так что Кэте стала для него чем-то вроде талисмана.
— В этот раз я боюсь, — призналась Кэте. — Сама не знаю почему. Но боюсь.
— Вам нечего бояться. Самая обычная операция.
Она подошла к окну. За окном пластался двор гостиницы «Ланкастер». Могучий старик каштан простирал к дождливому небу свои кряжистые руки.
— Этот дождь, — проговорила Кэте. — Из Вены выезжала — дождь. В Цюрихе проснулась — дождь. И здесь тоже… — Она задернула занавески. — Не знаю, что со мной. Старею, наверно.
— Так все говорят, кто еще не начал стареть.
— Но я по-другому должна себя чувствовать. Две недели назад развелась. Казалось бы, радоваться надо. А у меня — одна усталость. Все повторяется, Равич. Отчего так?
— Ничто не повторяется. Это мы повторяемся, вот и все.
Слабо улыбнувшись, она присела на софу возле искусственного камина.