Творчество; Воспоминания; Библиографические разыскания
Шрифт:
Журнал и газета, не предназначенные ни для какого особого сообщества, литературного или политического, поставили лицом к лицу страну и литераторов, и она стала вознаграждать их за труд, как прочих своих слуг, следить, чтоб тех, кто ее просвещает, по крайней мере, уважали и обходились с ними, как с остальными лицами свободных профессий, которые трудятся ей во благо. И мы тем горячей приветствуем триумф мистера Маколея, что он свидетельствует о достоинстве и долгожданном признании литературной профессии. Свершенное однажды можно повторить вновь, и то, чего гений Маколея добился для себя, легче будет совершить всем прочим благодаря преподанному им примеру и завоеванному месту. Либералам также есть за что благодарить мистера Маколея, который привлек к ним больше сторонников, чем иной политик. Он вызвал интерес к литературе у несметного числа читателей, тем пробудив их сострадание к истине, из чьих бы уст она ни исходила и кто бы ни изрекал ее, высокий или низкий, он доказал им неуклонность мирового прогресса (а может ли не согласиться с этим тот, кто прочитал какую-либо историческую книгу?), он показал, как каждый век становится в конце хоть чуточку свободнее, мудрее и счастливее, чем был в начале. Никакие самые яростные нападки на оппозицию не приведут так много новых членов в ряды либеральной партии и не дадут ей столько высших должностей, как его труды.
Такое может сделать для прогресса только литератор, все остальное скромный долг причастных к делу политиков и мелких служащих.
ХОРН {8}, "НОВЫЙ ДУХ ВЕКА"
("Морнинг кроникл", 2 апреля 1844 г.)
Чем объясняется название "Новый дух века"? Намек ли это на преемство Хэзлитта {9}, книга которого, за исключением слова "новый" точно так же озаглавлена? Автор "Духа века" был одним из самых тонких и блестящих критиков за всю историю литературы. При всех своих многочисленных пристрастиях и предрассудках он отличался умом столь острым, вкусом столь изысканным, так живо, быстро и отточенно воспринимал и трогательное, и смешное, и даже самое великое в искусстве, что было всегда отрадно знать, какое впечатление составил этот мощный ум о книгах, людях и картинах; и так как в Англии не набралось бы, видимо, и дюжины людей столь многогранно одаренных, все прочие могли лишь радостно внимать суждениям такого совершенного ценителя. Он был совсем иной породы, чем те, что в его дни вершили суд, - тузы и знатоки, которые так никогда ему и не простили ни вольности его слога, столь непохожего на их собственный, ни его демократических, недопустимо демократических привычек и симпатий, так задевавших их чувство собственного достоинства, ни его неровного, беспорядочного образования, почерпнутого где придется: в книжных лавках и картинных галереях, где он работал в скудные студенческие годы, и в одиноких странствиях по Европе (которую он исходил пешком, а не объездил в почтовой карете, сидя бок о бок с молодым аристократом, по моде профессиональных критиков того времени), и в каждой школе знаний - будь то собор Святого Петра в Риме или Святого Джайлза в Лондоне. И по образу жизни, и по образу мыслей он так был не похож на признанных законодателей с их научными титулами и белыми батистовыми шейными платками, что они его ошикали во всю мочь своих легких и погнушались правдой, услышанной из уст философа в поношенных одеждах.
Не верится, что Хорн унаследовал хоть маленький клочок от старой, вытертой в пути, забрызганной мантии Хэзлитта. Хорн облачен в приличный, добротный костюм покроя, явно отдающего Ист-Эндом,- гораздо более щеголеватого, чем принято вне этой части Лондона - однако это наряд человека честного, дородного и добродушного. Под его элегантным жилетом бьется отзывчивое сердце, в кармане покоится рука, всегда готовая тепло пожать протянутую дружескую руку и с радостью пожертвовать два пенса беднякам.
Чтобы прервать эту портняжную метафору (с которой не станут спорить те, что не забыли труд, написанный Карлейлем об одежде {10}), заметим лишь, что вне достоинств справедливости и добродушия, на наш взгляд, мистер Хорн не вправе занимать критическую кафедру. В прежнем "Духе века" нельзя прочесть и страницы, не встретив чего-нибудь ошеломляющего и блестящего - какого-нибудь удивительного парадокса или яркой, ослепительной истины. Верные или неверные, они всегда дают толчок уму читателя, потрясенному если не истинностью, то новизной и дерзостью суждений. Из фонаря Хорна не изливаются подобные лучи. Из него льются слова, потоки слов, и в небывалом изобилии, однако этому полноводию недостает мыслей, высказываемые мнения, по большей части, совершенно безупречны, и скука, ими вызванная, беспредельна.
О ЮМОРЕ
("Морнинг кроникл", 31 декабря 1845 г.)
...Возвышенное ценится широкой публикой гораздо больше, чем смешное, и Милтон, разумеется, предшествует Рабле по званию и по уму. Удел писателей комического жанра жить и сходить в могилу с горьким убеждением, что есть на свете более высокое искусство, которого им не достичь, как ни старайся. Но, право, это жребий не из худших. Не так уж плохо быть Меркуцио, если вы не Ромео, и джентльменом - раз уж вы не герой, и полагаться на свой разум, острый и благожелательный, не покушаясь на лавры возвышенного гения или глубокого мыслителя, питать в душе сердечные привязанности и пламенные чувства, но обнаруживать их с великой осторожностью и скромностью, - короче говоря, если вам не дано быть автором "Потерянного рая" или ньютоновских "Начал", не так уж плохо оказаться сочинителем "Веселого Блэкстоуна" {11}.
ИСТОРИЯ ЛИТЕРАТОРА ЛЭМЕНА БЛЭНЧЕРДА {*} И МЫСЛИ О ТЯГОТАХ И РАДОСТЯХ ПИСАТЕЛЬСКОЙ ПРОФЕССИИ, ВЫСКАЗАННЫЕ ЕГО СОБРАТОМ ПО ПЕРУ МИКЕЛЬАНДЖЕЛО ТИТМАРШЕМ, ЭСКВАЙРОМ В ПИСЬМЕ К ЕГО ПРЕПОДОБИЮ ФРЭНСИСУ СИЛЬВЕСТРУ
("Фрейзерз мэгэзин", март 1846 г.)
{* Лэмен Блэнчерд {12}, Зарисовки с натуры.., с воспоминаниями об авторе сэра Бульвера Литтона; в 3-х тт., Колберн, Лондон, 1846.
– Примеч. автора.}
Дорогой сэр, наш общий друг и покровитель, издатель настоящего журнала, передал мне ваше римское послание и настоятельную просьбу сообщить, что слышно нового в другом великом городе земли. Поскольку сорок колонок "Таймс" не могут насытить страстного любопытства вашего преподобия, а околичности истинно великой революции, которая происходит ныне в Англии, - не слишком занимательный для вас предмет, я посылаю несколько страниц разрозненных заметок о положении писателя, пришедших мне на ум во время чтения трудов и биографии нашего недавно скончавшегося друга-литератора, к которому все, кто его знал, питали, - что неудивительно, - самую и теплую и искреннюю привязанность. Нельзя было не доверять такому безмерно великодушному и порядочному человеку и не любить того, кто был так бесконечно весел, мягок и приветлив.
Никто не может наслаждаться всем на свете, но как прекрасны те дары и добродетели, которые ему достались. Хотя я знал Блэнчерда меньше, чем другие, на мой взгляд, он вкусил не меньше радостей, чем большинство людей: у него были добрые друзья, любящая семья, горячее сердце, умевшее ценить и то, и другое, и, наконец, отнюдь не безуспешная карьера, что представляется мне наименее важным. Однако в нас шевелится трусливое недружелюбие и жалость, когда нам говорят, что кто-то умер в бедности. Вот желчный скряга, денежный мешок, в котором нет ни вкуса к жизни, ни охоты радоваться своему богатству, но он слывет достойным человеком; а вот другой - угрюмый и гневливый, он видит мир сквозь кровавую пелену ярости либо сквозь мглу предубеждений, а, может быть, он бесчувственный дурак без слуха, зрения и сердца, чтоб наслаждаться музыкой, любовью, красотой, зато со средствами. Вон тот болван расхаживает по своим угодьям, занимающим пять тысяч акров, а этого безумца банкиры, кланяясь, сопровождают до кареты. Все мы не без удовольствия разгуливаем по полям или катаемся и каретах с их владельцами, которые отнюдь не вызывают у нас жалости. Мы племя подхалимов, и уделяем жалость беднякам.
Я вовсе не виню в лакейских чувствах того добросердечного джентльмена и знаменитого писателя, который поместил воспоминания о Блэнчерде, я лишь хочу сказать, что нахожу их чересчур унылыми, ибо судьба героя скромного рассказа вовсе не плачевна, да и сегодня нет ни малейшего резона выставлять литераторов мучениками. Даже господствующая точка зрения, что сочинителям, увы, не выделяют средств и не дают свободы создавать в тиши бессмертные шедевры и потому они растрачивают свой талант на однодневки и так далее и тому подобное, мне представляется подчас необоснованной и вредной. Неловко признаваться, но большинство писателей, имей они твердое денежное содержание, должно быть, навсегда оставили бы свое перо, а что до остальных, труд, продиктованный потребой дня, лучше всего отвечает их способностям. Пришли сэр Роберт Пиль {13} письмо и чек на 20.000 фунтов и поручи распределить их между пятьюдесятью самыми достойными авторами, чтобы они писали на досуге великие творения, на ком бы вы остановили выбор?
Дельцы книжного бизнеса, радеющие о серьезных сочинениях, не менее бурно протестуют против модной развлекательной литературы, оно и не мудрено. "Таймс", например, привел на днях отрывок из труда некоего доктора Кэреса, лейб-медика короля саксонского, сопровождавшего недавно своего августейшего повелителя в турне по Англии и написавшего об этом книгу. Среди иных чудес столицы известный путешественник снизошел до посещения громадной и, несомненно, самой примечательной из шумных лондонских диковин - он побывал в типографии "Таймс", о чем как истый человек науки дает нам чрезвычайно скверный, глупый и невразумительный отчет.
Он признается, что огромные листы бумаги внушили ему отвращение, которое еще усилилось от мыслей, навеянных ее размерами. Ее здесь за день тратят столько, что хватило бы на целый толстый том. Философ отдал бы десятилетие подобному труду. Печатать ежедневно по такому тому грешно по отношению к философам, которые не пользуются спросом, грешно по отношению к читателям, которых приучают потреблять (и, хуже того, смаковать) поспешные, сиюминутные суждения и легковесные, призрачные новости, вместо того, чтоб просвещать и насыщать пищей попроще и поосновательней.
А сколько раз мы слышали подобные протесты знатоков: публика тратит досадно много времени на книги-однодневки, писатели, которые могли бы посвятить себя шедеврам, размениваются на миллионы беглых зарисовок. Даже добрый, мудрый, славный доктор Арнольд {14} скорбит о пагубном пристрастии, которым воспылали его питомцы к "Запискам Пиквикского клуба" - в Итоне {15} и впрямь читают "Панч" не реже, чем латинскую грамматику.
Отстаивая свободу совести против любого, самого непогрешимого авторитета, против самого доктора Арнольда, который представляется мне величайшим, мудрейшим и лучшим из людей, родившихся за восемнадцать последних столетий, давайте выскажемся откровенно: "Почему каждому дню не иметь свою литературу? Почему писателям не делать легких зарисовок? Почему читателям не наслаждаться каждый божий день или хотя бы зачастую приятным литературным вымыслом?" Разумно и справедливо, если с этим не согласен доктор Арнольд. Его душе, возвышенной и чистой, должно внимать неблагосклонно побасенкам о Джингле и Тапмене, присловьям и причудам Сэма Уэллера {16}. Банальности и вольности не подобают его обществу, и безобидному балагуру лучше, смешавшись, удалиться, как он бы смолк и присмирел в соборе. Увы, не все похожи на бесплотных ангелов. С горних высот своей добродетели доктор Арнольд только и мог, что созерцать, печалясь, несовершенства маленьких людишек где-то там внизу. Я не шутя хочу сказать, что обладатель столь возвышенных и благородных чувств не в силах был судить о нас и наших прегрешениях по справедливости. Порою нездоровый человек испытывает дурноту и слабость, нюхая цветок, однако же виной тому отнюдь не скверный или ядовитый запах, и вопреки всем докторам на свете, я нахожу, что в смехе, как и в добрых, честных романах нет ничего предосудительного.