У самого Чёрного моря
Шрифт:
За всем этим подвиг и тех, кто сражался в небе.
"Пощады никто не желает..."
Севастополь чадил пожарищами. Собственно, города уже не было. Были холмы камня и железа, огрызающиеся свинцом всякий раз, когда гитлеровцы поднимались, думалось им, в последнюю атаку. И камни снова оживали, ощеривались огнем, из них, как привидения, вставали обожженные и окровавленные люди, которым по всем военным правилам уже тысячи раз полагалось умереть.
И они, казалось, не имеющие ни малейшего понятия ни о смерти, ни о простой человеческой боли, не понятные для немцев, а потому вдвойне страшные, бросались в штыки, обвязав себя гранатами, шли на танки, уходили в небытие, взрывая с ворвавшимися на позиции вражескими солдатами батареи и форты, устилая каждый метр севастопольской земли десятками и десятками трупов в мышиной форме.
Потом человечество будет удивляться, как могли вообще существовать здесь люди, где, казалось, каждый сантиметр земли был сотни и сотни раз перепахан снарядами, пулями и бомбами. И, собственно, земля уже была не земля, а оживленное железо.
Таким был тогда и мыс Херсонес.
Горькие это были дни.
Но вот даже теперь, спустя столько лет, анализируя наши чувства в те огненные минуты, я не могу думать только о горечи.
Да, трудно, невыносимо трудно было видеть Севастополь в огне, каждый день хоронить друзей и, особенно последние дни, знать, что придется драться, пока есть патроны и жизнь. Уходить некуда-за нами Черное море.
Но не меньшим чувством было другое-гордость.
Его рождала сама атмосфера города, его оплавленные камни, его прошлое, его легендарная судьба, его гордое настоящее, его песни.
Все это было нерасчленимо - прошлое, настоящее, будущее.
Наши мысли хорошо выразил тогда Эренбург, выступивший 30 июня в "Красной звезде": "Немцы хвастали... "Пятнадцатого июня мы будем пить шампанское на Графской набережной"... Военные обозреватели предсказывали: "Вопрос трех дней, может быть, одной недели"... Они знали, сколько у них самолетов, они знали, как трудно защищать город, отрезанный от всех дорог. Они забывали об одном: Севастополь не просто город. Севастополь - это слава России и это гордость Советского Союза...
Мы видели капитуляции городов, прославленных крепостей, государств. Но Севастополь не сдается. Наши бойцы не играют в войну - они дерутся насмерть. Они не говорят "я сдаюсь", когда на шахматном поле у противника вдвое, втрое больше фигур".
Подруливая к капониру, я увидел рядом с Бугаевым и Кокиным батьку Ныча. В зубах его торчала трубка. Значит, есть новости. Комиссар просто так встречать не станет.
– Ты чем-то взволнован, Иван Константинович? Ныч вынул изо рта трубку.
– Хочу тебя обрадовать: у нас гости.
– ?
– Додик Нихамин прилетел. Поселился с нами. Макееву я уже сказал, чтобы выделил ему механиков и оружейников.
– Интересно. Где же он?
– Летчики в нашем блиндаже отдыхают. И Додик там.
За блиндажом на склоне к бухте разорвался в камнях тяжелый снаряд.
– Недолет.
– Нет, - возразил Ныч. - Это немцы приучают нихаминцев к новым условиям.
Капитан Нихамин выглядел после госпиталя и отдыха свеженьким, будто с курорта прибыл.
Мы обнялись.
– Что за народ с тобой?
– Орлы, Миша, не хуже твоих. Не воевали еще, но не хуже.
Мне стало не по себе. Неужели нельзя было подобрать десяток севастопольцев из выздоровевших? А этим не в таких условиях получать боевое крещение.
– Зачем ты их в этот ад привел?
– Лучшей школы истребителю, чем здесь, не придумаешь. А потом - не только в Севастополе хорошие летчики нужны... Да, я забыл передать тебе привет от Любимова.
– Ну как там он?
– Ходит.
– Где он?
– Ходит. Танцует. Грозится летать. Вам никто не говорил, как мы с ним в Чистополь на УТ-два к семьям своим летали? Нет? Так слушайте.
И Додик с подробностями рассказал, а рассказывать он мастер, как в начале апреля прилетел в Моздок Василий Васильевич и сказал ему Нихамину:
– Садись на УТ-два, забери в Орджоникидзе из госпиталя Любимова и ко мне, в Новороссийск.
– Да, чуть не забыл главного, - спохватился Додик. - Вася уговорил меня дать ему в воздухе управление. И я дал. Представьте себе, ничего. Без ноги, а летел, как бог. Видели бы его, какой он счастливый был. И от Новороссийска до Сталинграда раза два передавал ему управление...
– А как ты думаешь, сможет Любимов без ноги летать? - спросил Ныч Нихамина.
– Истребителем, в бой, конечно, немыслимо, А так, на У-два там или на транспортном - вполне. Если допустят.
– А он?
– Он-то что. Говорит, буду на истребителе. Тормоза, мол, на "яке" ручные, а толкать педали руля поворота можно и протезами.
– Да-а, - вздохнул Ныч. - Хорошо бы ему разрешили...
А снаряды рвались на южном побережье мыса. Мы сидели с Нычем на скамейке у входа в землянку и думали над проблемой номер один. В других эскадрильях "безлошадных" мотористов, оружейников и механиков отправляли на передний край. 1-ю эскадрилью пока не трогали, но не сегодня - завтра могут потребовать. Несколько авиаспециалистов судьбы Севастополя не решат, а воевать еще придется долго, и нужны будут опытные механики, а где их потом возьмешь таких, какими они стали здесь.
– Поговори с генералом, - предложил Ныч. - Мне кажется, он должен понять...
– Надо поговорить, - согласился я.
Из-за капонира показался Иван Иванович Сапрыкин.
– Вот где вы, - начал он громко. - Я специально к вам.
– Ты-то как там? - спросил Ныч.
– Ничего. Хорошего ничего.
Иван Иванович присел напротив хозяев на корточки, Достал папиросу и, прикуривая от самодельной зажигалки, продолжал:
– Только сейчас с КП. На личную беседу вызывали. Тебе, говорят, командовать уже некем, но мы тебя на Кавказ сейчас не отправим. Ты нам здесь очень нужен.
На Кавказ мы отправимся вместе, а сейчас, с сей минуты, ты будешь руководить ночными полетами. Завтра, только это, друзья, по секрету. Завтра придут двадцать транспортных самолетов. Вы их примете, укажете места загрузки и до рассвета выпустите.
– Что это? Севастополь решили сдавать?
– Откуда мне знать! Я говорю, что самому сказано...
И эскадрильи капитана Нихамина тоже хватило не надолго. Вины командира тут особой не было - он принял народ месяца полтора назад и передать свой опыт летчикам не успел. Но фронту от этого было не легче.
Днем Херсонес трясло от взрывов снарядов и бомб. Поднималась в небо грязно-желтая, смешанная с дымом пыль, закрывала солнце. Воздух пропитался гарью, запахом жженого тола и пороха. Гудело все вокруг, выло, оглушающе грохотало. Люди укрывались в блиндажах и щелях с прочным перекрытием. Погибла плавучая батарея "Не тронь меня", и над аэродромом свободно гуляли немецкие истребители. Одна волна бомбардировщиков уходила, другая шла ей на смену. И так - с восхода и до заката.
Потом все обрывалось. Наступала зловещая тишина. Казалось, ничего живого не осталось на этом выжженном, перепаханном бомбами и снарядами клочке земли, сплошь покрытом рваными кусками металла.