Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Возможно,— прошептал растроганный Тамаз.

— А я борюсь с крестом и служу ему одновременно,— заключил Иванов.

Тамаз взглянул на Иванова; тень грусти легла на его лицо, хотя оно и светилось изнутри. Его глаза увлажнились, голос изменился. Он, казалось, почувствовал какую- то близость к Тамазу. Преграда, всегда существующая между двумя людьми, исчезла. Лицо Иванова все больше светлело.

— Знаете, что? — продолжал он.— Все то, что происходит в Советской стране, происходит повсюду. В этом нет ничего удивительного. Возьмите, к примеру, подзем­ные течения — они везде одни и те же: в Америке, у нас, в Европе. У нас ведут борьбу с Богом, его хотят убить. А что же происходит в Европе и Америке? Там Бога вроде бы не убивают, однако он там умирает и сам по себе, Бог — это вечное горение. Там, где читает свои проповеди кардинал Фолхабер, царит мертвый прах... Когда у нас кого-то убивают, то это преступление, но не грех. Законы морали здесь полно­стью искоренены. А как обстоит дело в Европе и Америке? Там уже давным-давно господствует аморальная линия... Женщина испокон веков была тайной, загадкой, пол внушал людям определенный страх. Во всем этом было нечто от дыхания космоса. А теперь? У нас и в Евроамерике эта тайна задушена в зародыше. Страх начисто искоренен И там, и здесь любовь теперь — всего лишь физиологический процесс... Наш главный лозунг: «Догнать и перегнать Америку!» И вот началось невиданное соперничество в обожествлении машины. В этом соперничестве ни Европа, ни Аме­рика не хотя? отставать. Там в грозовых тучах улавливают 7—8 миллионов вольт для того, чтобы расщепить атом, что, вероятно, способствует техническому прогрессу. Там рацио — неограниченный владыка бытия. У нас же план дошел уже до того, что он вот-вот начнет вторгаться и в сферу личной жизни... Там помешались на спорте и кино. Вы убедитесь в этом, если заглянете в их газеты. У нас же дело обстоит не лучшим образом... И там, и здесь, в сущности, происходит одно и то же... Если выра­зить этот процесс одним словом, то можно бы сказать следующее: изгнание Бога из вселенной. Процесс этот начался еще в эпоху Ренессанса. Сегодня мы уже вкушаем его плоды. Рождается новый человек — безбожник. Для него не существует ни тайн, ни загадок, ни страха, ни благоговения и не может быть никакой мистики. Лишь го­лое, предметное бытие, нигде ни намека на метафизическое — даже в основе всего сущего. Таково наше новое поколение. Сравните его с американским, поменяйте лишь знаки, которые отображают нечто чисто внешнее, и вы не найдете никакой разницы между обоими поколениями, оба они возникли из одного и того же круга. Изгнание Бога из бытия — вот лозунг, знаменующий новую культуру человечества.

Иванов перевел дух. Тамаз продолжал сидеть молча, с опущенной головой. На маленьком столе стояла пепельница, полная окурков. В чайнике уже не было воды — Иванов беспрерывно пил чай.

— Может, вам угодно еще чаю? Я охотно снова поставлю чайник,— обратился он к Тамазу.

— Спасибо,— ответил Тамаз.

— И там, и здесь происходит одно и то же,— повторил Иванов.— Разница лишь в том, что семя зла, брошенное в землю России, произрастая, принимает более ра­дикальные формы.

Тамаз с напряженным вниманием слушал Иванова, понимая, что тот прав. Его молчание выражало согласие, и Иванов, почувствовав это, заговорил горячо. Тамаза поражало лишь то, как могло так молниеносно меняться лицо его собеседника, глаза светились какой-то бездонной глубиной, временами полыхая мрачным огнем. «Этот человек горит изнутри»,— подумал Тамаз. Непостижимо, какая связь могла быть меж­ду верующим и безбожником. Иванов пылал. Казалось, что в его существе телесное превращалось в душевное. Для этого пламени не существовало никаких преград, никаких границ. Иванову передались мысли Тамаза.

— Вас удивляет,— продолжал он,— что я, верующий, принимаю участие в иско­ренении Бога?

Тамаз кивнул.

— Процесс этот — подземное течение,— сказал Иванов.— Безбожие — болезнь, а больной нуждается в кризисе.

— Так что лучше всего ускорить наступление этого кризиса — добавил Тамаз.

— Совершенно верно. Его следует ускорить.

— Если человек обнажится до конца — станет абсолютно безбожным, тогда в нем зародится великая тоска по утраченному Богу, не так ли?

— Именно так.

— А что будет до этого?

— До этого Бог будет втайне продолжать существовать в каждом отдельном человеке. Вот и теперь, в это мгновение на какой-нибудь заброшенной станции не­зримо действует и хлопочет Безымянный. Я вижу, чувствую это.

Теперь Иванов был весь пламя. Тамаз не все понял из того, что говорил Ива­нов, но ему не хотелось расспрашивать друга. Иванов все меньше походил на обыч­ного человека. В его глазах зажегся неземной огонь.

— Я не могу стоять в стороне, хотя это и против моей воли. Я иду к богоубийцам, к грешникам, я должен причаститься и к их греху для того, чтобы приблизить час всеобщего спасения. Нет, в финале блоковского стихотворения все верно. Я не могу выразить, но я чувствую это. Борьба против креста — такая же борьба, это рас­пятие, настоящее распятие.

Иванов был крайне взволнован. Он с трудом сдерживал слезы. Опустив голову, уставился в пол.

Тамаз посмотрел на часы. Они показывали почти половину двенадцатого ночи. Он поднялся и сказал шепотом:

— Последнее заседание писательской конференции я пропустил.

Иванов промолчал.

Тамаз простился с ним. Иванов встал, обнял друга, и поцеловал его в плечо. Взволнованный, Тамаз вышел на улицу.

Дул февральский ветер. Тамаз лишь теперь почувствовал всю глубину своей печали. Пылающее лицо Иванова стояло перед глазами. «Кто он?» — спрашивал себя. Ответ мог быть только один: мученик, человек, доведенный до безумия. Он вдруг вспомнил одну русскую секту, которая строго следовала правилу: «Люби грешника, но, чтобы его полюбить, греши и сам. Унижайся, пади, стань равным ему». Вероятно, дух той секты живет в этом человеке,— подумал Тамаз. Странно, но эта смятенная душа производила на Тамаза успокаивающее действие. Тамаз и теперь ощущал спо­койствие. Придя домой, он почувствовал, будто и не расставался только что с Ивановым. Несколько раз вспомнил слово «джуга». Это было 23 февраля. В ту же ночь за версту от него Берзин изучал примечания Тамаза, и это странное имя мучало и его.

СТИРАНИЕ ВСЕХ ГРАНЕЙ

На следующий день Тамаз узнал, что конференция писателей еще не закончи­лась. Вопросы, стоявшие на повестке дня, были почти все обсуждены. Однако какая- то небольшая часть их была оставлена на 24 февраля. Тамаз поспешил на заседание. Не хотел ли он хоть немного сгладить впечатление от своего отсутствия на этой конференции? На последнем заседании были приняты соответствующие резолюции и назначены выборы, после чего председатель объявил конференцию закрытой. Все уже собрались разойтись, когда встал молодой поэт-коммунист и попросил слова. Покидав­шие зал делегаты приостановились. Поэт сообщил, что завтра, мол, день советизации Грузии и что сегодня Тбилисский Совет отмечает сей знаменательный день. Все ждут, что и делегация писателей примет участие в этом торжестве. По залу вдруг прошла волна сдержанного ропота и горечи. Теперь всем стало ясно, почему конференция была растянута до 24 февраля. Грузинские писатели были лояльно настроены по от­ношению к Советской власти, и лояльность эта была не раз подтверждена на прошед­шей конференции, и все же день 25 февраля они не любили. Грузия была советизи­рована не в результате внутреннего революционного процесса, а насильственно, с помощью 11-й большевистской армии. Побежденной Грузии пришлось принять Совет­скую власть. Нельзя сказать, чтобы грузинские писатели так уж были в восторге от прежнего правительства, тем более после поражения, которое вызвало скорбь всей нации.

Сердца всех словно были проколоты одним шипом, писатели стояли с мрач­ными лицами, в ожидании неприятного. «Изберем делегацию!» — крикнул кто-то. «Сколько?» — «Двенадцать!» Началось голосование. В делегацию должны были войти наиболее видные литераторы. Поэтому многие в эту минуту радовались, что не при­надлежали к таковым. Среди избранных оказался и Тамаз. Делегаты являлись под­линными представителями писательской братии, но выборщики не чувствовали особой радости, а даже наоборот.

Делегация направилась в оперный театр, где проходил торжественный митинг. «Граждане Кале!»—прошептал кто-то. Все повторили про себя эти слова. Как-то ско­ванно шли они к оперному театру. Теперь встал новый вопрос: кому произнести тор­жественную речь? Все отказались от этой миссии, называя всевозможные причины. Каждый считал теперь, что любой другой как оратор лучше него. Тем временем пришло сообщение о том, что в одной ложе находятся иностранные журналисты, поэтому желательно, чтобы кто-то из делегатов приветствовал гостей на каком-нибудь иностранном языке. Те, кто не владел иностранными языками, облегченно вздохнули и даже осмелели. Дружно назвали Тамаза, так как он лучше всех говорил по-фран­цузски, тому пришлось согласиться. После этого было решено, что оратор, которому предстояло приветствовать гостей, продолжит речь на грузинском языке. Тамаз не возразил и против этого, хотя ему и не хотелось соглашаться.

Делегаты поднялись на сцену, но остались за кулисами. Приветственные речи произнесли представители Москвы, Минска, Харькова, Баку и Еревана. В стесненной массе царили беспокойство и скука. Тамаз стоял один, в стороне, будто прислуши­ваясь к самому себе. Он вспомнил сказанные вчера Ивановым слова, что, дескать, в революции должна быть какая-то правда. В душе Тамаз был согласен с этим, пы­таясь ухватиться хоть за какой-нибудь корешок этой правды. Тем более в сознании неотступно звучало слово «джуга». Теперь представился случай стереть это слово из своей памяти, а может быть, даже из памяти своих преследователей, подумал он. Однако сразу заглушил крамольную мысль, чтобы не признаться себе в этом.

Вдруг он услышал: «Собравшихся приветствует делегация от грузинских писа­телей». Делегаты вышли на сцену, встреченные бурными аплодисментами. Так масса выразила восторг по случаю того, что державшиеся до сих пор в стороне писатели наконец-то пожаловали к ним. В этих аплодисментах чувствовалась искренняя радость.

У Тамаза стали гореть уши, неизведанное чувство наполнило его. Перед мыс­ленным взором предстал вдруг образ жилистого, мрачного, угнетенного рабочего, социальные оковы с которого могла сбросить лишь революция. Каким образом это должно произойти, об этом сейчас Тамаз не думал. Для этого существует железная воля революции, направленная на уничтожение рабства. Тысячи глаз, тысячи голов, бесчисленное множество нервов — словом, весь зал был во власти этой воли. Когда Тамаз, бросив взгляд в зал, ощутил всеобщее единение, по его телу вдруг пробе­жали невидимые волны. В одной ложе он заметил Нату, и теперь он уже весь был сплошное пламя. Сначала он обратился на французском языке к гостям. Ему аплоди­ровали, и Тамаз почувствовал себя увереннее. Затем перешел на грузинский и стал еще собраннее. Он хотел в своей речи обойти вопрос советизации Грузии. Чтобы это никому не бросилось в глаза, он, воспользовавшись тем, что только что говорил по- французски, обрушился с нападками на обреченный капиталистический мир и пришел при этом в какой-то странный азарт. В Европе, сказал он, личность, правда, развивает­ся лучше всего, но личностная оболочка становится при этом для человека настоя­щей тюрьмой. Для спасения мира эту прогнившую культуру надо сломать (он хотел употребить слово «космически», но что-то внутри удержало его). Но каким образом? Конечно же, путем Октябрьской революции — блеснуло в его разгоряченном мозгу и в головах слушателей. Однако он опустил слово «Октябрьской», зато тем сильнее под­черкнул слово «революции». (Может быть, с целью маскировки?) Затем договорился даже до того, что для обновления мира не мешает, мол, кое-где «пустить кровь». Его азарт рос сам по себе, без личного участия. Неведомые волны продолжали тес­нить, опьянять его. В неистовстве этих волн ощущал он близость бездны. Тысячи глаз, тысячи голов, неисчислимое множество нервов, сконцентрированные в одном, дышащем грозой чудовище, смотрели на него, ощупывали, направляли. С жадностью впитывал он в себя это дыхание, и его силы росли, словно расправленные крылья — сладостно и всепобеждающе. Чудовище-публика походило на скаковую лошадь, чув­ствующую силу своего наездника. Она угадывала каждое движение, любое желание своего хозяина. Уверенно, властно, охваченный сладостным дурманом, приближался Тамаз к бездне. Теперь все грани были стерты...

Тамаз не обладал особым ораторским даром, но в эту минуту слово его обрело пламенную силу. Когда он закончил свою речь, зал разразился неистовыми рукоплес­каниями. Казалось, буря восторга вот-вот выбросит людей из своих лож. Если бы здесь присутствовала беременная женщина, она, охваченная этим массовым безуми­ем, преждевременно разрешилась бы от бремени — так бушевала публика. Весь зал превратился в один гигантский глаз, в один страшный мозг, в один пылающий нерв. Ураган захлестнул душу Тамаза. Он ощутил усталость и пустоту.

До конца вечера все говорили о его выступлении. Не было ни одного человека, которого выступление Тамаза не захватило, не опьянило бы. Никто даже не обратил внимания на то, что Тамаз опустил определение «Октябрьская» и ни словом не об­молвился о советизации Грузии. Берзин был единственным участником митинга, кто мог бы это заметить, если бы владел грузинским языком. Но что-то еще более су­щественное не ускользнуло от его проницательного взгляда. Во время перерыва люди беседовали в коридоре и фойе. Какой-то инженер стоял около ложи Наты и разго­варивал с ней. Инженер этот был знаком Берзину, и он подошел к ним.

Поделиться с друзьями: