Убиенная душа
Шрифт:
Все места в романе, где говорится о связи между Богом и Землей, были подчеркнуты. Шатов говорит Степану Трофимовичу: «...А у кого нет народа, у того нет и Бога! Знайте наверно, что все те, которые перестают понимать свой народ и теряют с ним свои связи, тотчас же, по мере того, теряют и веру отеческую, становятся иди атеистами, или равнодушными...»
Напротив этой фразы большими буквами было написано: «Это уже произошло, да еще как!»
Или же другое место. Шатов говорит Ставрогину: «Цель всего движения народнаго, во всяком народе и во всякий период его бытия, есть единственное лишь искание Бога, Бога своего, непременно собственнаго и вера в Него как в единаго истиннаго. Бог есть синтетическая личность всего народа, взятаго с начала его и до конца...»
Слова «Бог есть синтетическая личность всего народа» были подчеркнуты двумя линиями. Следующее примечание было полно иронии и печали: «Теперь же народ не только не ищет своего Бога, но и убивает его всячески, не понимая, что таким образом он лишь перерезает себе горло». Три раза были подчеркнуты слова Шатова: «Народ — это тело Божие». И тут же на полях дано примечание: «Здесь Достоевский идет впереди европейских мыслителей».
Красным карандашом были отчеркнуты следующие слова капитана Лебядкина: «Россия есть игра природы, но не ума». Автор примечаний реагирует на эту мысль следующим образом: «Я бы сказал — страна, близкая дыханию хаоса».
Степан Трофимович говорит своему сыну: «Я уже потому убежден в успехе этой таинственной пропаганды, что Россия есть теперь по преимуществу то место в целом мире, где все, что угодно, может произойти без малейшаго отпору...». И на полях примечание: «Это предсказание уже сбылось».
И далее Степан Трофимович продолжает: «...В них всего победительнее (несмотря на форму) эта неслыханная до сих пор смелость засматривать прямо в лицо истине. Эта способность смотреть истине прямо в лицо принадлежит одному только русскому поколению. Нет, в Европе еще не так смелы: там царство каменное, там еще есть на чем опереться. Сколько я вижу и сколько судить могу, вся суть русской революционной идеи заключается в отрицании чести. Мне нравится, что это так смело и безбоязненно выражено. Нет, в Европе еще этого не поймут, а у нас именно на это-то и набросятся. Русскому человеку честь одно только лишнее бремя. Да и всегда было бременем, во всю его историю. Открытым «правом на бесчестье» его скорей всего увлечь можно...» Владелец книги сделал здесь следующую пометку: «В самом деле?»
Голубым квадратом были обведены слова Ставрогина: «...подговорите четырех членов кружка укокошить пятаго, под видом того, что тот донесет, и тотчас же вы их всех, пролитою кровью, как одним узлом свяжете...» На сей раз примечание было небольшим: «Вся система ГПУ являет собой ритуальное подтверждение этого метода, не так ли?»
Верховенский рассказывает Ставрогину о плане Шигалева: «У него хорошо в тетради,— у него шпионство. У него каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все равны и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а, главное, равенство. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, не надо высших способностей! Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами. Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда развращали более, чем приносили пользы; их изгоняют или казнят. Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается камнями, вот Шигалевщина! Рабы должны быть равны: без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства, но в стаде должно быть равенство...» На полях можно было прочесть: «Шигалевщина уже не является планом, в принципе, она осуществлена на практике. Шпионаж — это теперь атмосферная реальность; и не исключено, что уже и небесные тела начали шпионить друг за другом... Равенство вне деспотизма немыслимо — сегодня слово «деспотизм» следует заменить словом «диктатура»... В одном лишь ошибается Достоевский: Цицерону не вырезывается язык, Копернику не выкалываются глаза, а Шекспир не побивается камнями, но зато Цицерон должен говорить по Марксу, Копернику вменено в обязанность видеть мир материалистически, а Шекспиру творить по-пролетарски...»
Среди действующих лиц романа Верховенский был выделен часто и особо. Каждая характеризующая его деталь была подчеркнута. На полях пестрели отдельные слова: то иронизирующие, то одобрительные, то выражающие восклицание. Так, например, двумя красными линиями были подчеркнуты слова о Верховенском, сказанные Ставрогиным Шатову: «Этот Верховенский такой человечек, что может быть, нас теперь подслушивает, своим или чужим ухом, в ваших же сенях, пожалуй...»
Верховенский обращается к Дипутину: «...Вы ехидно улыбаетесь, господин Липутин? А я знаю, например, что вы четвертого дня исщипали вашу супругу, в полночь, в вашей спальне, ложась спать...» На полях было приписано: «Браво! Браво! Верховенский!»
Федька-каторжник, совершивший побег из каторги, рассказывает Ставрогину: «...У того коли сказано про человека: подлец, так уж кроме подлеца он про него ничего и не ведает. Али сказано — дурак, так уж кроме дурака у него тому человеку и звания нет...» Приписка: «Вот что происходит с поэтами». В другом месте Достоевский сам приводит слова Федьки о Верховенском: «...Петру Степановичу, я вам скажу, сударь, очинно легко жить на свете, потому что он человека сам представит себе, да с таким и живет...» Эта цитата выделена следующим примечанием: «Для облегчения действия это даже очень удобно».
Голубым карандашом было обрамлено место, где Шигалев на собрании берет слово для доклада и с видом пророка говорит: «Господа, обращаясь к вашему вниманию,— и, как увидите ниже, испрашивая вашей помощи в пункте первостепенной важности, я должен произнести предисловие». Вдруг Верховенский обращается к какой-то студентке: «Арина Прохоровна, нет у вас ножниц?» — «Зачем вам ножниц?» — выпучила та на него глаза. «Забыл ногти обстричь, три дня собираюсь,— промолвил он, безмятежно рассматривая свои длинные и нечистые ногти...» Примечание: «Ха, ха, ха! Он химически разлагает пафос...»
Особо выделено карандашом три места в романе, где описывается встреча Верховенского со своим отцом Степаном Трофимовичем. Верховенский обращается с нимг как с цирковой собачкой: он щиплет, царапает, злит, дразнит, науськивает его и всячески насмехается над ним. Можно подумать, что все это он делает не со злым умыслом, а что это всего лишь безобидная шутка. Когда речь заходит о матери Ставрогина, Верховенский беззастенчиво заявляет отцу: «...Ты с нею двадцать лет кокетничал и приучил ее к самым смешным приемам. Но не беспокойся, теперь уже совсем не то; она сама поминутно говорит, что теперь только начала «прозирать». Я ей прямо растолковал, что вся эта ваша дружба — есть одно только взаимное излияние помой...» Отец негодует, приходит в ярость, но сын бросает ему в лицо кое-что еще похлеще: «...ты был приживальщиком, т. е. лакеем добровольным». И далее: «...Ну, брат, как я хохотал над твоими письмами к ней». И еще: «...А знаешь, старик, у вас было одно мгновение, когда она готова была бы за тебя выйти. Глупейшим ты образом упустил!» И он даже называет отца «шутом для потехи». В таком духе продолжается разговор между отцом и сыном. В конце концов отец, потеряв всякое терпение, кричит сыну: «...Но скажи же мне, наконец, изверг, сын ли ты мой или нет?» Верховенский тут же находит циничный ответ: «Об этом тебе лучше знать. Конечно, всякий отец склонен в этом случае к ослеплению...» «Молчи, молчи!» — весь затрясся Степан Трофимович. Но наглость сына идет еще дальше: «...а ведь я документ-то отыскал. Из любопытства весь вечер в чемодане прошарил. Правда, ничего нет точного, можешь утешиться. Это только записка моей матери к тому полячку. Но судя по ея характеру...» Все эти места были подчеркнуты и прокомментированы: «Наглость по отношению к матери и отцу», «Брачный союз их поруган», «Семя и лоно осквернены», «Даже само рождение подвергнуто осмеянию», «Как вам нравится это обращение: брат, старик? Так и кажется, что этот наглец полагает, будто доставляет этим великую радость отцу. Ни стыда, ни уважения. Ничего, кроме наглости и распущенности».
Исключительное внимание было уделено роковой встрече Верховенского с Кирилловым. Кириллова мучает Бог, вернее — идея Бога. Он не в состоянии думать о чем-нибудь другом. Он все время сидит в своей комнате и пьет чай. Самовар постоянно кипит у него на столе. Возможно, чай стимулирует его медитацию. Никто не знает, ест ли он вообще что-нибудь или лишь пьет чай, до умопомрачения погружаясь в раздумья о Боге. В этой его мании нет-нет да и вспыхнет искорка гения. Слова он произносит, запинаясь, мысли выражает бессвязно, борется с Богом: «...Если Бог есть, то ся воля Его, и из воли Его я не могу. Если нет, то вся воля моя, и я обязан заявить своеволие...» Кириллов хочет уничтожить Бога, чтобы самому стать Богом. Эта воля к уничтожению кажется ему отрицанием Бога.«...Сознать, что нет Бога и не сознать в тот же раз, что сам Богом стал — есть нелепость, иначе непременно убьешь себя сам. Если же сознаешь — ты царь и уже не убьешь себя сам, а будешь жить в самой главной славе. Но один, тот, кто первый, должен убить себя сам непременно, иначе кто же начнет и докажет?» Этот пример Кириллов должен подать сам... Верховенский слушает так, будто очень заинтересован, но на самом деле он уже думает совершенно иначе: Шатов вызывает подозрение; не исключено, что он выдаст заговорщиков. Поэтому его надо убрать. Было бы хорошо, если бы Кириллов перед самоубийством оставил записку, в которой он взял бы убийство Шатова на себя, ведь для самоубийцы это не имеет никакого значения. С демонической последовательностью он, словно яд, каплю по капле внедряет в разгоряченный мозг Кириллова эту холодную, точно рассчитанную им мысль. Какая жуткая встреча между юродивым и дьявольски изворотливым существом! Кириллов через воздух ощущает всю пресмыкающуюся сущность Верховенского. От отвращения у него даже пошли мурашки по телу. Но в конце концов, желая избавиться от него в этом приключении, он поддается и пишет записку под диктовку Верховенского. Затем начинается жуткая, метафизическая сцена. Кириллов вскакивает, хватает пистолет и исчезает в соседней комнате. Верховенский ждет выстрела и боится, что маньяк как-нибудь по-своему осуществит свою бредовую идею и, чего доброго, отложит самоубийство Он читает записку, ждет, но выстрела нет и нет. Он теряет терпение й смотрит на часы: пожалуй, уже слишком поздно. Затем он берет зажженную свечу подходит к комнате, в которой исчез Кириллов, боясь, что свеча вот-вот догорит. Он осторожно берется за ручку двери и прислушивается. Но за дверью все тихо. Вдруг он резко распахивает дверь и освещает комнату. Раздается крик. Кто-то бросается на него. Верховенский закрывает дверь и прижимает ее плечом. Снова наступает тишина. Поставив свечу на стол, он достает из кармана пистолет и размышляет: или я появился как раз в тот момент, когда он собирался нажать на курок, или же... или же он стоял и соображал, как убить меня. Так проходит несколько секунд. После этого он снова поворачивается лицом к комнате, держа в правой руке пистолет и в левой — свечу. Осторожно трогает ручку двери левой рукой. Она неожиданно издает щелчок. Вот сейчас он выстрелит, думает Верховенский. Открывает дверь ногой и освещает комнату. Непостижимо — ни выстрела, ни крика. Оглядывается, вокруг никого. Верховенского охватывает ужас: неужели тот выпрыгнул в окно? Он подходит к открытому окну. Как мог он пролезть? Вдруг оборачивается и, потрясенный, видит, что напротив окна стоит шкаф и между стеной и шкафом в углу застыл Кириллов, прислонившись головой к стене, немой, страшный. Верховенский испуган, сердце его бешено колотится. Он бросается на онемевшего. И тут происходит нечто еще более страшное: человек продолжает стоять не шелохнувшись. Верховенский освещает лицо окаменевшего Кириллова и замечает, что тот, уставившись на что-то, в то же время искоса глядит на него. Тогда Верховенский решает поднести свечу к лицу Кириллова, чтобы испытать его до конца. Вдруг ему показалось, что подбородок Кириллова задвигался и улыбка скривила его губы — неужели он что-то угадал? Верховенский конвульсивно хватает Кириллова за плечо. Кириллов кивает головой. Верховенский роняет свечу. Она падает, наступает темнота. Вдруг Верховенский чувствует укус в палец левой руки; рукояткой пистолета он ударяет Кириллова по голове, освобождает свою руку и бросается вон из комнаты. За собой он слышит крик: «Сейчас! Сейчас! Сейчас! Сейчас!..» Верховенский бежит, не оглядываясь, и вдруг слышит за собой выстрел. Он останавливается и ищет спички. Найдя их, зажигает свечу и подходит к комнате со стороны окна. На полу лежит мертвый Кириллов. Верховенский внимательно осматривает комнату и еще раз пробегает глазами лежащую на столе записку Ухмыльнувшись, осторожно крадется из комнаты.
Вся эта сцена испещрена пометками: «Дьявол!», «Изверг!», «Чудовище!».
В примечаниях, касавшихся Верховенского, неоднократно упоминалось имя Джуга.
Еще одно место было выделено и помечено, Даша говорит Ставрогину: «Да сохранит вас Бог от вашего демона и... позовите, позовите меня скорей!» Ставрогин отвечает ей: «О какой это демон! Это просто маленький, гаденький, золотушный бесенок с насморком из неудавшихся...» Этот диалог был снабжен следующим примечанием: «Этот золотушный бесенок с насморком», должно быть, Верховенский». Здесь было особенно много пометок: «Нет, с Джугой этот бесенок не может сравниться... Нет, Джуга даст ему 95 очков вперед... Джуга из другой породы. Он из неудавшихся? Нет, ни одно исчадие ада не удавалось так, как это...»
Всю ночь Берзин листал эту книгу. Он не любил Достоевского, так как не понимал его богоискания, а вечная сумятица в русской душе выводила его из себя. Однако ему редко приходилось перелистывать книгу с таким интересом. Он нашел здесь отрицание самой идеи революции, что еще больше усиливалось сделанными на полях примечаниями. Прирожденного революционера, каковым был Берзин, это не могло не возмутить до глубины души. Но в качестве бывшего работника ГПУ он ощутил радость ищейки, напавшей на след. Он предполагал, что выследил контрреволюционера. Трофей лежал перед ним. Только не мог понять одного: что означало слово «джута»? Кто мог скрываться под этим именем? Было четыре часа пополуночи, когда он закончил просматривать книгу. Лег в постель, но сон не шел к нему, «Здесь кроется какая-то загадка,— подумал он.— Джута означает, по-видимому, или кличку или псевдоним». Вдруг он вспомнил, что грузинская фамилия Сталина — Джугашвили. Какой-то грузин сказал ему, что «швили» в конце грузинских фамилий обозначает принадлежность к роду, семье. Берзин был удивлен. «Значит, Джуга — это Сталин?» Но к этому удивлению примешивался и страх. Это совпадение надо тщательно проверить. Ошибаться он не имел права. Затем еще раз прочел все те места, которые были помечены словом «джуга». Он читал эти примечания с садистским наслаждением.