Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Учебные годы старого барчука

Марков Евгений Львович

Шрифт:

— Да в Петербурге в кунсткамере всякие уроды, не знаешь? — поддержал его таким же искренним хохотом Беловодов.

— Вот ещё нашли время смеяться, дурни! — оборвал их грубым басом Бардин. — Тут нужно обдумывать, какие бы меры классу принять, чтобы защитить свои права, а они гогочут, как дитятки малые.

— Их бы и погнать по-настоящему к малюкам, чтобы не мешали! Тоже четвероклассники, подумаешь! — сурово обратился к ним Якимов, весь заросший чёрным волосом и разивший на далёкое расстояние табачной гарью.

— Ну пожалуйста, не командуй! Семиклассник какой нашёлся! — обиделся Саквин.

— Да перестаньте, господа, — усовещивал их Ярунов. — Тут дело важное нужно обдумывать, а они свои вздоры начинают.

***

Дело в том, что на древние привилегии четвёртого класса сделано было посягательство. Четвёртый класс от века считался «старшим классом». С четвёртого класса переставали сечь. В четвёртом классе начинали высшие науки, геометрию и алгебру, историю и риторику. В пансионе четвёртый класс всегда занимался в отдельной зале, не смешиваясь с малюками трёх первых классов, галдевших, как жиды в синагоге, в своей громадной репетиционной зале для всех.

В течение протекших веков гимназической истории, и конечно, не без борьбы и столкновений, четвероклассники завоевали себе наравне с другими «высшими классами» священное право неприкосновенности своих дверей, своего рода «habeas corpus act» английской конституции. Надзиратели были мало-помалу оттёрты от всякой возможности и, так сказать, лишены права надзирать за занятиями этих «больших учеников». Перед всегда запертою дверью четвёртого класса они останавливались в нерешимости даже тогда, когда из заповедных пределов его раздавались голоса и звуки, вовсе уж не свидетельствовавшие о погружении «больших учеников» в научные умосозерцания. Самые дерзкие и властные из надзирателей рисковали заглянуть в класс в случае особенного шума, и прикрикнув что-нибудь для порядка, спешили ретироваться назад, не чувствуя здесь под собою вполне надёжной почвы.

И вдруг — как камень с неба — распоряжение Шлемма, нового инспектора: двери всех классов отворить настежь, и одному из надзирателей постоянно присутствовать на вечерних занятиях «больших учеников»!

Негодованию, изумлению, обиде нашей — конца не было.

Наши вековечные, хотя и неписаные права разрывались в клочки этим нововведением. Вчера четырёхглазый Гольц уже попробовал посягнуть на наши старинные вольности, и хотя на первый раз ограничился короткою прогулкою по классу, мы уже чувствовали, что он создаст этим гибельный для нас прецедент, если мы сейчас же не вооружимся всеми силами против попрания наших законных льгот.

Сколько, однако, ни толковали мы и не горячились, подзадоривая друг друга, а не успели остановиться ни на каком определённом плане действий. Звонок к вечерним занятиям прозвенел, лампы чинно горели, каждая на своём обычном месте, сообщая длинным коридорам давно нам надоевший и давно ненавистный казённый вид, и высокие двери седьмого и шестого классов, находившиеся как раз против нас, неспешно стали затворяться чьею-то невидимою рукою.

Мы тоже стали рассаживаться по скамьям, отыскивая тетради и книги. Кто-то притворил по-старому и нашу дверь, плотно прищёлкнув язычком.

Скоро обычное жужжание читающих голосов и скрип пишущих перьев наполнили наш многолюдный, плохо освещённый класс. Мы с Алёшей уселись, обнявшись, как это мы всегда делали, над одною и тою же книжкою, и самым добросовестным образом ушли всеми помыслами в географию Древней Греции. В истории Смарагдова это считалось самым трудным, почти неодолимым местом. Но мы с Алёшей с особенным увлечением и с удивлявшею всех лёгкостью усвоивали себе малейшие подробности этого длинного перечня тарабарских имён, любовно разыскивая их по перепутанным дебрям исторического атласа и навеки врезая их в свою детскую память, горячую и отзывчивую, как воск. В ушах и глазах наших стояли густым облаком всякие Мегары, Херонеи, Евротасы и Алфеи, и мы не видели и не слышали, что творилось кругом нас в нашем, как улей гудевшем классе.

Вдруг я очнулся и увидел…

Увидел, и моё четвероклассническое сердце запылало стыдом и негодованием. Заветные двери нашего класса были торжественно распахнуты на обе половинки, как будто для встречи архиерея, и сквозь них был нам виден освещённый коридор с плотно припёртыми белыми дверями настоящих «старших классов». Они словно дразнили нас оттуда, напоминая нам наше недавнее вольное прошлое и издеваясь над нашим теперешним позором.

По свободной половине нашего класса вдоль всей длинной комнаты, от порога двери до окон, ходил, нахмурив брови и скорчив строгую рожу, важным и неторопливым шагом, будто по своей собственной, дежурный надзиратель Завальский, всегда молчаливый и серьёзный, считавшийся самым образованным и приличным изо всех надзирателей пансиона. Он с какою-то обидною небрежностью глядел на всех нас, словно презирая наше негодование и не желая обращать никакого внимания на наш безмолвный протест.

Озадаченный класс сидел, не говоря ни слова, не опомнившись ещё от внезапно нанесённого ему удара.

— Якимов, занимайтесь, перестаньте болтать! — строго прикрикнул Завальский, не останавливая своей маршировки.

Якимов что-то буркнул, однако говорить перестал и подвинулся к книге. Через минуту Завальский прикрикнул на Саквина, потом на Квицинского… И всё с такою уверенностью, так решительно и просто, как будто он целый век ходил таким же маятником у нас в классе и командовал нами, как полковник солдатами. И что было всего обиднее, всего неожиданнее для меня, это то, что смущённый класс, только что храбрившийся и хваставший перед приходом Завальского, теперь поддавался так легко и безропотно его наглому командованию. Чувствовалось с горькою болью в сердце, что мы побеждены без всякой борьбы, что на нас уже смело затягивают наброшенную узду.

Сердце моё всколыхнулось внезапным приливом священного гнева, и не отдавая себе отчёта в том, что я делаю, я вскочил на ноги и решительно направился к Завальскому. По дороге я махнул головою Беловодову и Квицинскому. Завальский вопросительно поглядел на меня, несомненно уверенный, что я иду к нему попроситься выйти из класса или спросить его о чём-нибудь. Но я, не говоря ни слова и не спуская с него вызывающих глаз, стал ходить рядом с ним, стараясь попадать нога в ногу, как на маршировке.

— Куда вы? Что вам? — изумлённо спрашивал он меня.

Но я не отвечал ничего, и дерзко выпучив на него свои сверкавшие, как у волчонка, калмыцкие глаза, продолжал шагать плечо к плечу с ним. Завальский готов был, кажется, съесть меня своими сердитыми глазами, но потом разом одумался, скривил рожу в какую-то неестественную насмешливую улыбку и стал по-прежнему ходить по классу, будто не замечая меня.

Класс, однако, сразу ободрился. Оробевшие было поводыри наши стали помаленьку гоготать на задних скамьях, будто жеребцы, принявшиеся ржать после долгой ночи взаперти.

Беловодов и Квицинский, видя всеобщее радостное сочувствие моей затее, поспешили последовать моему приглашению, и присоединились, будто неразлучные ассистенты, с другой стороны Завальского.

— Что это вы выдумали? Убирайтесь на своё место! — шипел он на нас, весь бледный и дрожа от бешенства.

Но это немое провожание его нога в ногу по обеим сторонам, будто караул около арестанта, до такой степени понравилось нам и казалось до такой степени потешным. что ни один из нас не отвечал ему ни слова, и мы только безмолвно пялили на него свои буркалы. Хохот гулом стоял в классе; никто уже не занимался, все увлечённо наслаждались оригинальною пыткою, которой мы подвергали с такою торжественною публичностью и с таким театральным апломбом нашего злополучного надзирателя. Завальский понимал, что мы хотим вывести его из терпения и выжить вон из класса. Он не поддавался и не уходил. Он нарочно стал останавливаться, чтобы избавиться от непрошенных спутников; но три немые близнеца его тоже останавливались, как вкопанные, по его сторонам и по-прежнему не сводили с него нагло хохочущих глаз.

Поделиться с друзьями: