Учебные годы старого барчука
Шрифт:
Право, ввиду таких повсеместных красноречивых иллюстраций нашего домашнего быта несколько простительно было и нам усомниться в гуманитарном могуществе лексиконов Кронберга и грамматик Цумфта.
Лиханов наш был из учителей учитель. Это был гроза и ужас всей гимназии. Дерзостью духа своего и бойкостью рук он пристыдил бы самых воинственных героев Древнего Рима. Знал он латынь до невозможности, до невероятности. Нам казалось, что сколько бы ни было на свете латинских книг, и как бы ни были они толсты, хотя бы вдвое толще самого Кронебергова лексикона, всё-таки наш Лихан знает что-нибудь ещё, чего нет ни в одной из этих ужасающих книг.
Но что было совсем возмутительно и совсем несообразно, это то, что всезнающий Лихан требовал и от нас, глупых барчуков и панычей, наехавших из степных хуторов и деревенских хором, такого же всезнания, такого же фанатического увлечения латинскими склонениями и спряжениями, каким пылал он сам. Ему, казалось, не нужно было никакой музыки, кроме сладостного журчанья времён и падежей, никакой живописи, кроме безошибочно написанных фраз extemporalia. Латинская грамматика — милая супруга его, supinum и gerundium — его дорогие сынки.
Отчаянная зубрёжка стояла громко в воздухе каждый вечер перед уроками Лихана. Все остальные науки и искусства без раздумья приносились в жертву грозному римскому богу. Лишь бы латынь с рук сошла, а об остальном какая забота! Гневная фигура Лихана, грядущая завтра в класс, заслоняла собою всех и всё и кошмаром наваливалась на душу даже самых смелых.
Наш шумный и дерзкий класс, бывало, не похож был сам на себя в ожидании Лихана. У цензоров ушки на макушке, карандашики так и бегают по бумажке, глаза по ученическим партам. Авдиторы все в горячей работе, торопятся спрашивать и ставить отметки, пока не прогремела труба архангела, и дверь класса не захлопнулась, как врата Аида. Особый махальный стоит караулом у двери, тщательно прячась за притолоку и осторожно высовывая кончик носа в опустевший коридор, который ему кажется таким же опасным, как пушки неприятеля защитникам крепости.
— Идёт, идёт! — раздаётся испуганный крик, всё опрометью мечется на свои места, и стоголовая шаловливая толпа разом смолкает в охватившем её страхе.
Быстрый и уверенный скрип сапог раздаётся в коридоре, и в ту же минуту сухая проворная фигура Лихана, ещё издали мечущая молнии сердитых чёрных глаз, с классным журналом под мышкою появляется в дверях класса.
Дверь громко стукнула.
— Читать молитву! — раздаётся строгая команда.
— Преблагий Господи, ниспосли нам благодать Духа Святаго!
Быстро, чётко читается «Молитва перед учением». Шутки и смех сами собою замирают не только на губах, но даже в глубоких недрах сердца, как летние цветы на зимнем морозе. Непривычная атмосфера трудолюбия и серьёзности охватывает класс. Даже древние «старцы гор Ливанских» озабоченно согнули выи над латинскими книжками и изумлённо перелистывают их в мистическом ожидании, что их внезапно осенит свыше дух мудрости, и они сами собой вдруг познают никогда ранее не ведомое.
— Антонов, Белокопытов, Шарапов! — сыплется, как перекрёстный ружейный огонь, быстрая перекличка, и всепроникающий гневный глаз, не отрываясь, следит за всеми этими Шараповыми, Белокопытовыми, Антоновыми, что поочерёдно вскакивают, будто молоточки фортепьян под беглою рукою музыканта, и с такою же автоматической быстротой мгновенно спускаются в сплошные ряды красных воротничков и медных пуговиц, покрывающие собою многочисленные скамьи класса.
— Здесь-здесь-здесь! — то и дело звенят на все тоны, будто бубенчики разного калибра и фасона, торопливые голоса.
А у француза, у географа, у всех тех, кого класс давно одолел, и кого самого давно одолела классная скука, эта обычная эпидемия старых учителей, уж никак не меньше получаса проходило в этом бесхитростном упражнении ученической и учительской лени. Каких бесед не подымали мы тут с красноречивым Pralin de Pralie, какие интересные новости о самих себе и своих товарищах успевали при этом сообщать любознательному географу.
Но у страшного Лихана всё катилось по струнке и всякая минутка была сочтена. Зевать и почёсывать бока было некогда. И глазами, и ушами пристынь к нему, жди и лови каждое слово. А не то — раз, два, и пролетела мимо; Лихан никогда не повторял того, что раз спросит. Его гневные глаза, как электрическая искра, облетали разом весь класс, в одно и то же время сверкая и на меня, и на моего соседа, на задние и передние скамейки, на авдиторов и цензоров, на первых учеников и одряхлевших лентяев «гор Ливанских». Он всё видел, всех считал, за всеми следил. Казалось, он прожигал ядовитыми лучами своих пронзительных глаз даже доски парт, и видел всё, что делалось и скрывалось под ними, так же ясно, как на столике кафедры.
— Эсаулченко! Закрой книгу! Какую это ты книгу под партой прячешь? — вдруг огорошит он какого-нибудь отпетого второгодника, приютившегося в спасительной глубине класса. Сунет в ужасе Эсаулченко книгу далеко от себя и вскочит, весь красный.
— Я не читаю-с… Я ничего-с… Я только шапку переложил, чтобы не мешала.
— Брешешь, брешешь! — резким хохлацким выговором оборвёт его Лихан, и не успеет несчастный Эсаулченко разинуть рот ему в ответ, как уже Лихан вырастёт за его плечами между скамей и в мгновение ока вытаскивает на свет божий виновную книгу. — Что это? Романы? «Парижские тайны»? Ах ты парижанин паршивый! Я тебе задам таких тайн! Ты бы вот тайны латинской грамматики лучше изучал, единиц бы меньше получал!
Трах, трах! И пошли «Парижские тайны» барабанить своим корешковым переплётом испуганного Эсаулченку по голове, по ушам, по чём попало.
Нам, хорошим ученикам, доставалось ещё больше, чем лентяям. От нас Лихан требовал просто невозможного, требовал всего, что только ему вздумается, и никто не смел ни отказаться, ни возразить одного слова. И мы действительно делали невозможно.
Бывало, сидишь, впившись в него глазами, бровью не шевельнёшь. Электрическая сила, одушевлявшая нечеловеческою энергиею этого удивительного человека, невольно зажигала и в нас электрическое возбуждение. Голова работала в лихорадочном вдохновении, быстро, ясно, смело, так что подчас дивился сам себе в глубине своей души. Горячая детская память страстно накидывалась на каждое услышанное слово, на каждый замеченный факт, и пожирала их целиком, без счёту, без меры, отпечатывая их в себе, будто самую точную фотографию, со всеми оттенками и полутонами, на веки вечные.
— Шарапов 2-й! Предлоги, управляющие винительным падежом! Шарапов 1-й! Слова третьего склонения в творительном на i…
И не успел ещё докончить вопроса, как уже навстречу ему летит дружным залпом, как заряд из давно нацеленного ружья, наш быстрый и бойкий ответ, в котором не пропущено ни одного словечка, не сделано ошибки ни на одном ударении.
— Хорошо! Хорошо! Молодцы! — только и слышишь радостным сердцем поддакивание разутешенного Лихана.
Лихан никогда не хвалил даром, и хвалил очень редко. Оттого его похвале не было цены в наших глазах. Ради неё мы готовы были не спать ночи и не доесть куска.
Помню, какою невыразимою гордостью облилось один раз моё сердце от похвалы этого всем страшного Лихана. Ждали какого-то важного и неожиданного посетителя, опасного по своей репутации учёного классика. Инспектор Василий Иванович, запыхавшийся и растерянный, вбежал к нам в класс. У нас латинский урок.
— Тарас Григорьевич! К вам сейчас будет! — в нескрываемом ужасе шептал инспектор. — Вызовите получше учеников, чтобы не нарезался на какую-нибудь скотину, а то совсем осрамят!
— А вот Шараповых вызову, — спокойно сказал Лихан.