Уроки чтения. Камасутра книжника
Шрифт:
Центральный конфликт – контакт неравных. Фабулу определяет вопрос, кто дальше ушел по пути прогресса. Ответ на него составляет сюжет, который разыгрывает главную мистерию нашей географии – открытие Нового Света. Если пришельцы выше нас, то роль индейцев играем мы. Если ниже, то – они. Раздетая до скелета, фантастика напоминает вестерн для очкариков, которыми нас всех делает трехмерный и вторичный “Аватар”.
До поры до времени, пока научная фантастика не стала посредственной сказкой, даже на этой скудной почве росли диковинные цветы. У Брэдбери Контакт кончался лирической трагедией, у Лема – теологией неполноценного бога, у Стругацких – живой утопией.
Всему хорошему в СССР меня научили братья Стругацкие. Я их читал, сколько себя помню, не переставая любить, но за разное. Ребенком они мне нравились, потому что обещали светлое будущее. Когда я вырос, мы вместе с авторами перестали в него верить. Сейчас я их люблю за то, что светлое будущее все-таки было, только теперь оно называется светлым прошлым, и я в него верю вместе с замшелыми пенсионерами, которых еще пускают на Октябрьскую демонстрацию, но уже с трудом.
Стругацкие начинали там, где все было бесспорно, понятно и знакомо. Их кумиром был Уэллс, а учителем – Жюль Верн, который первым открыл безошибочную формулу жанра: техника и юмор. Второй позволял переварить первую, особенно тогда, когда капитан Немо на протяжении сорока страниц отвечает на вопрос, какова глубина Мирового океана. Стругацкие избавили фантастику от технологического крена и создали мир, в котором они – и мы – хотели жить. Придумывая с запасом, они перенесли его не в xxi, а в xxii век, который сочли зенитом истории и назвали Полднем человечества.
Люди Полудня напоминали студенческую ватагу. Они умны, здоровы, веселы и заняты – сложным, малопонятным, интересным. Здесь, как на ВДНХ, царила дружба народов, и каждому находилось место под высоким солнцем. Здесь оставалось место подвигу, несчастной любви и только мелким нелепостям. Короче, “Полдень” напоминал “Незнайку” для подросших читателей, что не обескураживало героев. Ваганты будущего, они кочевали по Земле и ее неблизким окрестностям в поисках риска, открытий и рыцарских авантюр, но главное – увлекательной работы.
В ранней повести “Попытка к бегству” есть такой диалог:
– Однако же нельзя все время работать…
– Нельзя, – сказал Вадим с сожалением. – Я, например, не могу. В конце концов заходишь в тупик и приходится развлекаться.
Чуть позже Стругацкие вынесли эту мысль в лапидарный афоризм, ставший названием их самой популярной повести “Понедельник начинается в субботу”. В сущности, это советский “Гарри Поттер”. В этой книге братья учинили не только рационализацию, но и бюрократизацию магии, сделав ее родной, доступной и достойной зависти. Все читатели Стругацких хотели бы работать в НИИЧАВО, как все поклонники Роулинг мечтают учиться в Хогвартсе.
Оккупировав наше детство, Стругацкие повлияли на советского человека больше не только Маркса с Энгельсом, но и Солженицына с Бродским. Собственно, они (а не Брежнев) и создали советского человека в том виде, в каком он пережил смену стран и эпох. Все, кого я люблю и читаю сегодня, выросли на Стругацких – и Пелевин, и Сорокин, даже Толстая. Мощность исходящего от них импульса нельзя переоценить, потому что они в одиночку, если так можно сказать о братьях, оправдывали основополагающий миф отравившего нас режима. Стругацкие вернули смысл марксистской утопии. Как последняя вспышка перегоревшей лампочки, их фантастика воплотила полузабытый тезис о счастливом труде. Пока другие шестидесятники смотрели назад – на “комиссаров в пыльных шлемах” (Окуджава), вбок – “коммунизм надо строить не в камнях, а в людях” (Солженицын), или снизу – “уберите Ленина с денег” (Вознесенский), Стругацкие глядели в корень, хотя он и рос из будущего. Их символом веры был труд – беззаветный и бескорыстный субботник, превращающий будни в рай, обывателя – в коммунара, полуживотное – в полубога.
Такой труд переделывал мир попутно, заодно, ибо его настоящим объектом была не материя, а сознание. Преображаясь в фаворском свете коммунизма, герой Стругацких эволюционировал от книги к книге, приобретая сверхъестественные способности и теряя человеческие черты. Так продолжалось до тех пор, пока он окончательно не оторвался от Homo sapiens, чтобы стать “Люденом” – новым, напугавшим уже и авторов существом, у которого не осталось ничего общего не только с нами, но и с жителями светлого будущего.
Всякая утопия, если в нее слишком пристально вглядываться, становится своей противоположностью. Однако по пути от одной крайности к другой Стругацкие свернули в сторону, чтобы создать непревзойденную по глубине и трагизму версию контакта. Их “Улитка на склоне” (наравне с “Солярисом” Лема) подняла до вершины жанр, который быстрее других впадал в слабоумие.
Гений “Улитки” – в фальшивой симметрии. Чередуя главы, авторы переносят нас со Станции в Лес – и обратно. Но одна часть отличается от другой так же разительно, как описанная в них действительность. Параллельны тут не сюжетные линии, а герои: один, Перец, стремится попасть в Лес, другой, Кандид, – из него выбраться. Плохо и там и тут, но по-разному.
Два мира несовместимы друг с другом. Тот, что на Станции, нам легче узнать, ибо им управляет абсурд замкнутой на себе бюрократической утопии. Ослепленная своим могуществом, она растет себе на погибель, ибо пользуется ложным расчетом. Символ Станции – испорченный калькулятор, который никто не собирается чинить.
– 12 на 10, – сказал Ким. – Умножить.
– 1007, – механически продиктовал Перец, а потом спохватился и сказал: – Слушай, он ведь врет.
– Знаю, знаю, – нетерпеливо сказал Ким.
“Станция” напоминает о Кафке. “Лес” написан свихнувшимся “деревенщиком”. Речитатив заговаривающейся прозы опутывает Кандида словесными лианами. Речь на дрожжах, изобильная, как всё в Лесу, заливает бессмыслицей остатки распустившегося на природе разума. Если первая часть – кошмар Просвещения, то вторая – утрированный Руссо.
Лес, однако, не выбирает между “городом” и “деревней”. Лес снимает это противоречие, исправляя ошибку эволюции, отвернувшейся от самой себя ради металлических чучел. Цель Леса – болото, оружие – разрыхление и одержание,столица – Озеро. Эта живородящая дыра природы служит не храмом, а мастерской для той амазонки, которую встречает наконец прозревший Кандид:
Она вышла из лесной чащи, белая, холодная, уверенная, и вступила в воду, в знакомую воду, вошла в озеро, как я вхожу в библиотеку.
Этой влажной, топкой утопией управляют женщины, упразднившие мужчин. Непорочные девы развернули вектор прогресса, заменив патриархальный техницизм биологией матриархата. Мужская цивилизация заменяет природу машиной и живую среду мертвым камнем:
Когда выйдет приказ, – провозгласил Доморощинер, – мы за два месяца превратим там все в бетонированную площадку, сухую и ровную.