Уроки русской любви
Шрифт:
– Я твоя, – сказала она. – Делай со мной, что хочешь.
Молча, с бьющимся сердцем, он наклонился над ней, забродил руками по ее мягким, холодноватым ногам. Но в парке были странные шорохи, кто-то словно все приближался из-за кустов; коленям было твердо и холодно на каменной плите; Машенька лежала слишком покорно, слишком неподвижно.
Он застыл, потом неловко усмехнулся.
– Мне все кажется, что кто-то идет, – сказал он и поднялся.
Машенька вздохнула, оправила смутно белевшее платье, встала тоже.
И потом, когда они шли к воротам по пятнистой от луны дорожке, Машенька подобрала с травы бледно-зеленого светляка. Она держала его на ладони, наклонив голову, и вдруг рассмеялась, сказала с чуть деревенской ужимочкой: “В обчем – холодный червячок”.
Камера обскура (1933)
ВЛАДИМИР НАБОКОВ
<…> Март был дождливый, ночные прогулки под зонтиком мучили Кречмара, он предложил ей как-то зайти в кафе. Кафе он выбрал маленькое, мизерное, зато безопасное. У него была манера, когда он усаживался в кафе или ресторане, сразу выкладывать на стол портсигар и зажигалку. На портсигаре Магда заметила инициалы “Б. К.”. Она промолчала, подумала и попросила его принести телефонную книгу. Пока он своей несколько мешковатой, разгильдяйской походкой шел к телефону, она быстро посмотрела на шелковое дно его шляпы, оставшейся на стуле, и прочла его имя и фамилию (необходимая мера предосторожности против рассеянности художников при шапочном разборе). Кречмар, нежно улыбаясь, принес книгу, и, пользуясь тем, что он смотрит на ее шею и опущенные ресницы, Магда живо нашла его адрес и телефон и, ничего не сказав, спокойно захлопнула потрепанный, размякший голубой том. “Сними пальто”, – тихо сказал Кречмар, впервые обратившись к ней на “ты”. Она, не вставая, принялась вылезать из рукавов макинтоша, нагнув голову, наклоняя плечи то вправо, то влево, и на Кречмара веяло фиалковым жаром, пока он помогал ей освободиться от пальто и глядел, как ходят ее лопатки, как собираются и расходятся складки смугловатой кожи на позвонках. Это продолжалось мгновение. Она сняла шляпу, посмотрелась в зеркало и, послюнив палец, пригладила на висках темно-каштановые акрош-кёры. Кречмар сел рядом с ней, не спускал глаз с этого лица, в котором все было прелестно: и жаркий цвет щек, и блестящие от ликера губы, и детское выражение удлиненных карих глаз, и чуть заметное пятнышко на пушистой скуле. “Если мне бы сказали, что за это меня завтра казнят, – подумал он, – я все равно бы на нее смотрел”.
Даже легкая вульгарность, берлинский перелив ее речи, ахи и смешки перенимали особое очарование у звучности ее голоса, у блеска белозубого рта, – и, смеясь, она сладко жмурилась. Он хотел взять ее руку, но она и этого не позволила. “Ты сведешь меня с ума”, – пробормотал Кречмар. Магда хлопнула его по кисти и сказала, тоже на “ты”: “Веди себя хорошо, будь послушным”.
Лолита (1955)
ВЛАДИМИР НАБОКОВ
Лолита, свет моей жизни, огонь моих чресел. Грех мой, душа моя, Ло-ли-та: кончик языка совершает путь в три шажка вниз по небу, чтобы на третьем толкнуться о зубы. Ло. Ли. Та.
<…>
“Это была моя Ло, – произнесла она, – а вот мои лилии”.
“Да, – сказал я, – да. Они дивные, дивные, дивные”.
<…>
Я любил тебя. Я был пятиногим чудовищем, но я любил тебя. Я был жесток, низок, все что угодно, mais je t’aimais, je t’aimais! И бывали минуты, когда я знал, что именно ты чувствуешь, и неимоверно страдал от этого, детеныш мой, Лолиточка моя, храбрая Долли С киллер…
Вспоминаю некоторые такие минуты – назовем их айсбергами в раю, – когда, насытившись ею, ослабев от баснословных, безумных трудов, безвольно лежа под лазоревой полосой, идущей поперек тела, я, бывало, заключал ее в свои объятья с приглушенным стоном человеческой (наконец!) нежности.
Ее кожа лоснилась в неоновом луче, проникавшем из мотельного двора сквозь жалюзи, ее черные, как сажа, ресницы слиплись; ее серые, без улыбки, глаза казались еще безучастнее, чем обычно, – она до смешного напоминала маленькую пациентку, не совсем еще вышедшую из тумана наркоза после очень серьезной операции; и тут нежность моя переходила в стыд и ужас, и я утешал и баюкал сиротливую, легонькую Лолиту, лежавшую на мраморной моей груди, и, урча, зарывал лицо в ее теплые кудри, и поглаживал ее наугад, и, как Лир, просил у нее благословения, и на самой вершине этой страдальческой бескорыстной нежности (в миг, когда моя душа как бы повисала над ее наготой и готова была раскаяться), внезапно, с мерзостной иронией, желание нарастало снова… “Ах, нет!”, говорила Лолита, подняв, со вздохом, глаза к небу, и в следующую минуту и нежность и лазоревый луч – все распадалось.
Зрелище руин
Сергей Гандлевский
Немалому числу книг, посвященных стихии страсти, подошел бы подзаголовок “Преступление и наказание”, потому что всякая страсть склонна к беззаконию. Особый цинизм содержания “Лолиты” делает преступление страсти особенно наглядным, но не усугубляет качества преступности как таковой, изначально присущего этой лихорадке души. Поэтому роман Набокова без нажима встает на одну тематическую полку с “Макбетом”, “Анной Карениной”, “Чевенгуром” и другими литературными шедеврами про одержимость.
Привкус гибели и тлена – непременное последствие утоленной страсти. Чудом добившийся своего Гумберт Гумберт наутро испытывает “томительную мерзкую стесненность – словно я сидел рядом с маленькой тенью кого-то, убитого мной”. Но и Вронский, хотя у Толстого речь идет всего лишь об адюльтере, стоит над своей добычей, как убийца, “с дрожащей нижней челюстью”. Художественная (и жизненная) логика, как правило, диктует под конец и натуральную, а не воображаемую катастрофу, пусть даже и за пределами повествования. Пушкин, например, оставляет Евгения Онегина в “злую” минуту – водевильный финал романа вовсе не гарантирует действующим лицам мирного выхода из неприятной ситуации. Страсть движет миром – не просто звонкая фраза; похоже, так оно и есть. Недаром цивилизация высится, как карточный домик, возведенный дрожащими от исступления руками.
Рассуждая по-базаровски, морок любовной страсти и сопутствующее ему помрачение воли и здравого смысла, – не что иное, как механизм, позволяющий природе поддерживать средний по качеству, необходимый и достаточный, уровень людской популяции. Иначе бы мы размножались более осмотрительно и давно поделились бы на чуждые друг другу расы: “хороших” и “плохих”.
Но у природы на нас, вероятно, какие-то свои виды, и она вносит в наше размножение элемент случайности и произвола.
А если не мудрствовать, есть, есть упоение “бездны мрачной на краю”! Зрелище страсти завораживает, как любая стихия, особенно с безопасного расстояния искусства.
Прежде чем обратиться к предмету заметки – объяснению в любви (оно в “Лолите” сводится к двум-трем дюжинам слов в последней четверти книги, но каких слов: чистота и беспримесное горе!), – следует получше вглядеться в человека, которому предстоит с сердечной мукой и на пределе душевных сил сделать это признание.
Гумберт Гумберт, может быть, самый обаятельный злодей русской литературы, вровень с ним – разве что Свидригайлов. Герой Набокова умен, печален, красив, остроумен, смел, вкус его хорош до болезненности, словом, Демон с большой буквы. Образ получился настолько убедительный и многомерный, что, кажется, читатель может обойти вокруг вымышленного существа. Эталон литературной удачи – “Взаимодействия между Вдохновением и Комбинационным Искусством”, как формулировал это автор!
Поскольку роман выдает себя за исповедь героя, читатель и смотрит на мир его глазами, радостно заражаясь явным превосходством Гумберта Гумберта над всеми остальными персонажами. Он – объемен и свободен, они – двухмерны и предсказуемы. Среди этих когда отталкивающих, когда уморительных, но всегда крайне пошлых статистов – двенадцатилетняя Лолита, плоть от плоти поверхностного мира. Но именно такая, она и совпадает с тайным наваждением Гумберта Гумберта! Волей обстоятельств девочка, как во сне, поступает в полное распоряжение умного, печального, остроумного и т. п. маньяка. И тот, не веря своему счастью, по-своему пользуется ребенком. Вульгарность Лолиты и принадлежность ее презренному массовому миру – пластмассовой, “гореупорной” сфере существования, конечно, досаждают Гумберту Гумберту, но в то же время позволяют целиком сосредоточиться на собственном вожделении, поскольку лишают девочку, в его глазах, той меры одушевленности, при которой можно было бы задаться вопросом, а каково ей все происходящее. (Это не мои укоризны, это ужас, открывшийся герою под занавес.) Герой раскрепощен со своей жертвой, как с предметом или животным. Пряно и обаятельно (Гумберт Гумберт, повторюсь, дьявольски обаятелен) он, среди прочего, рассказывает, как утолился, глядя на одноклассницу Лолиты, для чего под партой тайком воспользовался – за вознаграждение, как у них повелось, – лолитиной рукой. Или признается, как “переходил… от одного полюса сумасшествия к другому – от мысли, что около 1950 года мне придется тем или иным способом отделаться от трудного подростка, чье волшебное нимфетство к тому времени испарится, – к мысли, что при некотором прилежании и везении мне, может быть, удастся в недалеком будущем заставить ее произвести изящнейшую нимфетку с моей кровью в жилах, Лолиту Вторую, которой было бы восемь или девять лет в 1960-м году, когда я еще был бы dans la force de Гаде; больше скажу – у подзорной трубы моего ума или безумия хватало силы различить в отдалении лет ип vieillard encore vert (или это зелененькое – просто гниль?) странноватого, нежного, слюнявого д-ра Гумберта, упражняющегося на бесконечно прелестной Лолите Третьей в “искусстве быть дедом”, – воспетом Виктором Гюго”.
Так бы они неопределенное время и жили в “обособленном мире абсолютного зла”, но девочка сбегает с изощренной хитростью вконец замученного существа. Но этого мало. Жизнь (и проницательное искусство) не прочь сыграть с человеком в “политого поливальщика”: арбитр и ментор волокитства Пушкин рвет и мечет, ославленный рогоносцем, а вымышленный идеолог страсти к малолеткам Гумберт Гумберт сталкивается лицом к лицу с солипсизмом чужой страсти – страсти Лолиты к Клэру Куильти, просвещенному и растленному исчадию внешнего и плоского, на вкус героя, мира. (Кстати, имя похитителя девочки мы узнаем лишь в сцене объяснения в любви, что усиливает кульминационное значение этой главы. Хотя инициалы К. К. зловеще кукуют на протяжении всего романа, сгущая атмосферу помешательства и бреда, подобно звуку “пити-пити-пити”, преследующему смертельно раненного Андрея Болконского. Да и кукушка, как известно, накоротке с роком, а Набокова увлекала идея тайного предначертания.)