Узы
Шрифт:
Теперь она снова на диване, лежит на боку, подложив руку под подушку. Темные локоны выбились из небрежного пучка, шоколадные завитки разбросаны по моим подушкам самым лучшим образом.
Меня буквально тянет сесть рядом. Пальцы чешутся, чтобы взять один из этих каштановых локонов и намотать на палец, проверить, такой ли он гладкий и шелковистый, как выглядит. Интересно, понравилось бы ей это? Может, от моего прикосновения ее натянутые нервы хоть немного отпустили бы.
Но я заставляю себя сидеть в стороне, на перпендикулярной части дивана, мучая себя видом равномерного подъема и опускания ее груди, пока она полудремлет.
Она приоткрывает глаза и встречается со мной взглядом.
— Эм… Думаю, мне было года три или четыре.
Черт, совсем кроха.
— Я почти ничего не помню. Мама рассказывала, что я все время хотела пить. Уже была приучена к горшку, но вдруг стала пить столько воды и так часто бегать в туалет, что снова начала мочить постель. Говорит, будто внезапно заболела, и меня положили в больницу.
— Ты что-нибудь помнишь оттуда?
Она слегка трется щекой о подушку.
— Нет, не особо. Может, какие-то смутные обрывки, но вот когда мне было около двенадцати, снова попала в больницу с высоким сахаром — то помню каждую деталь. А из того первого раза — все как будто полусон, наполовину придуманные воспоминания, наполовину кошмар.
Полусон, наполовину кошмар.
Какое описание для того, что стало частью твоей жизни.
Я не могу представить, что значит жить с хронической болезнью. Кроме редкой простуды, мне повезло — за сорок с лишним лет я почти не болел. У меня никогда не было настоящего гриппа, пневмонии или даже отравления. А если и простужался, то даже с заложенным носом или больным горлом день становился тяжелее в разы.
Не могу представить, сколько дополнительных усилий нужно прикладывать каждый день диабетику. Все эти подсчеты, планирование, постоянная готовность, лишь бы не уйти в резкое падение или, наоборот, не улететь в опасные показатели.
— Что ты помнишь о том времени, когда была подростком?
Она думает так долго, что я почти готов повторить вопрос или сменить тему.
— Помню, что чувствовала себя ужасно одинокой.
Мы оба знаем, что в больницах редко бывает по-настоящему тихо. Даже в самой спокойной палате персонал постоянно ходит по коридорам, пищат приборы, медсестры будят на ночные проверки. А если ты лежишь с высоким сахаром, могут колоть палец каждый час. Один ты там редко бываешь.
Но речь явно не об этом.
— Родителей тогда не было, — начала она. — Мама уехала на выходные к родственникам в Нью-Йорк. Я осталась с папой, но ему тоже срочно пришлось уехать, и я осталась одна. Тогда еще не было этих постоянных датчиков, и в двенадцать лет решили, что я достаточно взрослая, чтобы сама проверять сахар.
— Стоп. — Я поднял руку, подался вперед. — Тебе было двенадцать, а родители уехали за пределы штата и оставили тебя без присмотра? Ни бабушки, ни тети?
— У нас была Аша. Она… — она замялась, подбирая слова. — Она была как управляющая домом. Следила, чтобы все было в порядке, возила меня в школу и на тренировки, собирала мне ланч, проверяла, чтобы уроки были сделаны, и так далее.
То есть родителем для нее была Аша. Пока настоящие родители занимались чем-то другим. И да, часть меня гадала, не использовал ли Ричард этот повод для ночевки у любовницы.
— Я была на баскетбольной тренировке, когда все случилось. Уже несколько дней чувствовала себя паршиво, понимала, что сахар высоковат, но в двенадцать лет нет этого взрослого осознания, что надо остановиться. Начала рвать, потом, кажется, потеряла сознание, и вызвали скорую. Когда очнулась, уже была в приемном покое, ждали место в палате. Медсестра сказала, что звонила маме, и та попробует найти рейс на следующий день. Сказала, что звонили и папе, но он был занят.
Я сжал челюсти так, что удивился, как зуб не треснул. Если бы у меня был ребенок, часть моей крови и души, и он оказался бы в больнице, я бы не ждал следующего дня. Я бы не сказал, что занят. Я бы сел за руль, на поезд, автобус, лодку — хоть автостопом поехал бы, лишь бы добраться. Черт, даже сейчас, если бы Аннализа попала в больницу, а я был бы на другом конце света, я знаю, что начал бы путь к ней.
— Мне жаль, — сказал я.
Понимал, что она не признается, как сильно тогда была задетa безразличием родителей. Она годами училась делать вид, что ей все равно, потому что в какой-то момент поняла: сколько бы она ни злилась или ни плакала, их реакция не изменится.
— Аша пришла ко мне. Ей не нужно было этого делать. Это не входило в ее обязанности, но…
— Но она заботилась о тебе, — перебил я. Чертовая няня заботилась о ней больше, чем родные родители.
— Я просто чувствовала себя такой одинокой. Телевизор не отвлекал, уснуть не могла. Чувствовала себя малышкой, которая звонит, потому что ей грустно и нужны объятия. И когда она появилась около полуночи, с собранными волосами под шелковым платком и в пижаме под курткой, я почувствовала себя такой виноватой, что она приехала только ради меня.
— Аннализа… — Я поднялся с края дивана и подошел к ней. Не решился сесть у изголовья — знаю себя: выдерну подушку и брошу куда-нибудь, заставлю положить голову на мои колени. Обниму и не захочу отпускать.
Я сел рядом, положил руку ей на плечо. Она смотрела на меня снизу вверх, ее обычно сияющие глаза блестели от слез. Я мягко улыбнулся.
— Ты не была виновата. Ты была ребенком, которому нужны были родители, а они подвели.
Одна-единственная слеза скатилась, и прежде чем она успела стереть ее, я провел большим пальцем по скуле, убирая каплю.
— Думаю, ты чертовски сильная, раз справилась с таким, — тихо сказал я, оставив ладонь на ее лице и слегка поглаживая щеку, готовый поймать любую новую слезу. — Ты когда-нибудь говорила родителям, как тебе тогда было больно? Что хотела, чтобы они были рядом?
Сквозь слезы она усмехнулась, выдохнув горькую улыбку.
— Люди не меняются, Колт. Только если сами захотят. Я могла бы кричать и плакать до посинения — это бы ничего не изменило, так зачем тратить силы? Я была ребенком и не должна была выпрашивать помощь.
У меня сводит живот, и я почти сгибаюсь пополам от ее слов. Именно так я всегда думал о своей семье. Вот почему я никогда не умолял отца оставить меня в покое, ведь в глубине души знал, что это ничего не изменит.
Он причинял мне боль потому, что в нем была эта извращенная часть, которой это нравилось. Он не изменился бы только потому, что я попросил. Такое должно идти из самой глубины души, а я знал, что этого не случится.
— Ты веришь, что у каждой тучи есть светлая сторона? — спрашивает она, вырывая меня из мыслей.