Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В. С. Печерин: Эмигрант на все времена

Первухина-Камышникова Наталья Михайловна

Шрифт:

Печерину пришлось столкнуться с крушением надежд на возможность революционного пути к всечеловеческому единству, чтобы придти к мыслям, близким убеждению Чаадаева в том, что «та сфера, в которой живут европейцы и которая одна лишь может привести человечество к его конечному назначению, есть результат влияния, произведенного на них религией», и что только на Западе «социальная идея христианства развилась и получила определенное выражение» (Чаадаев 1991: 36).

Даже если в период своего обращения – в 1840 году – Печерин не руководствовался подобными соображениями, останавливает на себе внимание тот факт, что, рассказывая о своем обращении, он не упоминает ни словом об этой логике, хотя ко времени написания мемуаров он прекрасно знал все письма Чаадаева во французском оригинале, собранные Гагариным [36] . Очевидно, что философское объяснение своего пути к католицизму не входило в его задачу. Тем не менее, есть какая-то художественная симметрия между чаадаевским отрицанием исторического значения России, возмутившим общественное мнение, и побегом Печерина, пришедшимся на тот же год.

36

В 1862 году русский католик, член Братства Иисуса, князь Иван Гагарин, посвятивший жизнь утопической мечте о слиянии церквей, впервые напечатал избранные сочинения Чаадаева. OEuvres choisies de Pierre Tchadaief, publi'ees pour la premi`ere fois par le P. Gagarine. Paris; Leipzig, 1862.

Часть вторая

Запад: «Здесь все разрешится и все увенчается»

Глава первая

«Он обожает Шиллера и живет в мире идеалов»

Романтическое сознание предъявляло повышенные требования и к обществу, и к себе самому. Такие вечные общечеловеческие чувства, как честолюбие, потребность в признании и любви, жажда осмысленной деятельности были отравлены нереальными ожиданиями и экзальтированными требованиями совершенства. Когда юноша идентифицирует себя с героями классической древности или мира литературы, когда он меряет свою жизнь меркой гигантов – от Александра Македонского до Дон Кихота, – он искренне верит, что обладает их силой и глубиной мысли, такой же мощью характера, он чувствует, что волнение, которое он испытывает от сознания своего человеческого потенциала, самой своей силой его подтверждает. Как романтический лермонтовский герой, он всегда верит в свое особое назначение: «Для какой цели я родился? (…) А верно она существовала, и верно было мне назначенье высокое, потому что я чувствую в душе силы необъятные» (Лермонтов VI: 321). Чем дольше сохраняются в сознании литературные представления о собственном характере и призвании, тем труднее приходит к человеку зрелость, тем болезненнее его столкновение с действительностью. Когда в литературе появляется персонаж, которого автор называет «Героем нашего времени», – это почти всегда (если это не герой литературы социалистического реализма) ироническая аттестация, «портрет, составленный из пороков всего поколения» (Лермонтов VI: 203). Недаром понятия «герой нашего времени» и «лишний человек» взаимозаменяемы. Само название иронически намекает не на исключительность, но на типичность. По мере интеллектуального созревания приходило сознание своей вторичности, а с ним потребность анализа собственных чувств и побуждений с целью отделить подлинное в себе от заимствованного. Сосредоточенность на своем «я», постоянная рефлексия препятствовали развитию непосредственных отношений с окружающими, вели к чувству одиночества, находившему опору в байроническом демонизме.

Нет никаких свидетельств того, что Лермонтов сознательно использовал имя Печерина в своих произведениях [37] . Однако при знакомстве с историей Владимира Печерина немедленно возникает вопрос о связи этого имени с именем героев Лермонтова в «Княгине Лиговской» и в «Герое нашего времени». Лермонтов начал писать «Княгиню Лиговскую» весной 1836 года, когда имя Печерина (возможно, известное ему от С. А. Раевского) могло привлечь его только своим звучанием, странным «географическим» параллелизмом с именем Онегина. Не зная, однако, ничего о личности Печерина, Лермонтов с удивительной точностью воспроизводит ход мысли и манеру выражения, которые мы находим в письмах и дневниковых записях молодого Печерина. Любопытна реакция самого Печерина на сходство имен. В письме Чижову от 27 июня 1874 года Печерин благодарит за присланный им роман «Герой нашего времени»: «Этого именно мне не доставало. Как забавно, что тут встречается моя фамилия только с переменою одной буквы – Печорин. Впрочем, Зябловский обыкновенно звал меня Печориным» [38] .

37

Впервые в критической литературе сходство имен лермонтовских героев и В. С. Печерина отметил Евгений Бобров. См.: Е. Бобров. Учебно-литературная деятельность В. С. Печерина // ЖМНП. 1907. С. 313–333; Е. Бобров. В. С. Печерин и М. Ю. Лермонтов: Из истории русской литературы XVIII и XIX столетий // Изв. отд. рус. яз. и лит. 1907. Т. 12. Кн. 3. С. 250–256.

38

Письмо Чижову от 27 июня 1874 года. ОР РГБ. Ф 332. Далее вся неопубликованная переписка с Чижовым по этому фонду с указанием даты.

В начале 1830-х годов, замечает Гершензон, Печерина трудно было бы отличить от Станкевича, Герцена или Огарева – как и они, «он обожает Шиллера и живет в мире идеалов» (Гершензон 2000: 379). Значительно менее говорилось о сходстве, которое обнаруживают письма Печерина тридцатых годов с мыслями и страстями Лермонтова этого же времени и его во многом автобиографических героев. Сохранившиеся дружеские письма Лермонтова к М. А. Лопухиной, С. А. Бахметевой, А. М. Верещагиной подтверждают известную истину, что образованные светские женщины играли значительную роль в формировании мысли своих знаменитых корреспондентов. Они умели вызвать собеседников на увлекательный и содержательный разговор, часто оказывались адресатами писем самых прославленных писателей. Неучастие женщин в какой бы то ни было профессиональной и политической деятельности давало им больше, чем мужчинам, обязанным государству службой, военной или гражданской, чувства независимости от правительства и его действий. Общение с ними позволяло выражать чувства более искренне, не опасаясь показаться смешным. Вместе с тем, светская дама как адресат письма нейтрализовала прямоту высказывания, лишая его личного оттенка и, тем самым, придавая ему более общий и широкий смысл. Недаром Чаадаев и Гоголь адресовали «даме» свои философско-религиозные трактаты, обращенные ко всему человечеству.

В повседневном быту корреспондентами часто бывали многочисленные родственницы, кузины и их подруги. В петербургский период, предшествовавший его первой поездке на Запад, Печерин вел переписку с кузиной, Верой Федоровной Трегубовой (урожд. Печериной) [39] . Он сообщал о своих мыслях, вызван ных прочитанным или виденным в театре, сопровождая письма образцами сделанных переводов; патетически выражал «лермонтовские» мысли. В письме от 6 апреля 1831 года он пишет:

39

Всего сохранилось 8 писем к Трегубовой, рукописные копии которых хранятся в Государственном Литературном музее. Опубликованы частично Гершензоном, в его переводе с французского на русский, в «Жизни В. С. Печерина».

Я уже познакомился со светом, но тем не менее думаю, что только в женщине можно найти истинного друга. «Несчастный! – сказал бы я одному из себе подобных, – ты хочешь усмирить бурю своего сердца на груди друга, как будто последний не испытывает такой же бури! Нет! Только нежная и кроткая душа женщины способна внести мир в сердце мужчины, этой жертвы страстей и превратностей судьбы!» (Гершензон 2000: 388).

Знакомство Печерина, казеннокоштного студента, с петер – бургским «светом» ограничивалось кругом профессоров и студентов, а также деловыми отношениями с несколькими официальными лицами, вроде графа Уварова. По положению в обществе, происхождению, по силе темперамента и, конечно, по мере художественного дара Печерин и Лермонтов были достаточно далеки друг от друга, но канон романтического мировосприятия требовал байронического демонизма, выражался в схожих темах и образах.

По крайней мере три темы: страх посредственности, утрата идеалов и культ ненависти – одинаково присутствуют в писаниях Лермонтова и Печерина периода тридцатых годов. Несмотря на значительную разницу в возрасте, то, о чем пишет восемнадцатилетний Лермонтов, звучит эхом в писаниях Печерина, когда ему уже под и за тридцать.

В письме к С. А. Бахметевой из Петербурга Лермонтов пишет: «Одна вещь меня беспокоит: я почти совсем лишился сна – Бог знает, надолго ли; – не скажу, чтоб от горести; были у меня и больше горести, а я спал крепко и хорошо; – нет, я не знаю: тайное сознание, что я кончу жизнь ничтожным человеком, меня мучит» (Лермонтов VI: 410–411). Когда, оставив Московский университет, в 1832 году Лермонтов оказался в Петербурге, перед ним открылась военная карьера, которая, как он предполагал, могла вести его к бессмертной славе, той «первоначальной цели», которую он указал в заметке, озаглавленной «Мое завещание»: «Положите камень; – и – пускай на нем ничего не будет написано, если одного имени моего не довольно будет доставить ему бессмертие!» (Лермонтов VI: 387. Запись на полях тетради, датированной 1830 годом). Одна и та же мысль, высказанная гениальным поэтом или его литературным персонажем, честолюбивым деятелем или человеком, ничем особенно не замечательным, имеет совсем разный вес и смысл. Лермонтовский герой, Григорий Печорин, чувствующий себя участником жизненного спектакля, понимает, что роли, распределяемые в нем Провидением, мало соответствуют надеждам актеров:

С тех пор, как я живу и действую, судьба как-то всегда приводила меня к развязке чужих драм (…) Я был необходимое лицо пятого акта; невольно я разыгрывал жалкую роль палача или предателя. Какую цель имела на это судьба? (…) Уж не назначен ли я ею в сочинители мещанских трагедий и семейных романов, – или в сотрудники поставщику повестей, например, для «Библиотеки для чтения»? Почему знать! (…) Мало ли людей, начиная жизнь, думают кончить ее как Александр Великий или лорд Байрон, а между тем целый век остаются титюлярными советниками? (Лермонтов VI: 301).

Всего через год после приезда в Берлин, в начале 1834 года, В. С. Печерин пишет друзьям в Петербург письмо, в котором выражает ужас при мысли сделаться винтиком государственной машины, пусть даже не в роли титулярного советника, а «камер-юнкера с красной лентой через плечо». Гершензон помещает это письмо среди «бессмертных страниц, на которых величайшие из людей увековечили пламенные борения своего духа» (Гершензон 2000: 439). На это лестное сравнение Гершензона воодушевила мистическая образность печеринской прозы, заимствованная у немецких романтиков (Юнга-Штиллинга, Тика, Шамиссо, Гофмана). Письмо, так восхитившее Гершензона (Гершензон 2000: 439–445), представляет собой такое же Pot-pourri стилей, голосов и жанров, как и поэма «Торжество смерти», написанная и посланная им совсем незадолго до этого письма, в конце 1833 года. Принимая шутливый студенческий тон, Печерин сначала упрекает друзей за долгое молчание («О, революционный трибунал! О, деспотизм анархии! Как? Я должен писать к вам, не получая от вас ни строчки? Но где же вечное правосудие?»). Затем рассказывает «анекдот», случившийся с ним в Вене, в свою очередь представляющий собой серию рассказов в рассказе. На полях случайно оказавшейся на столе книги («какого-то латинского классика с комментарием») автор-Печерин находит описание мистического переживания, сделанное по-русски неким французским профессором, жившим в России и недавно умершим. В его размышления вмешивается персонаж прочитанной истории, и, наконец, вводится текст драматической сцены, в которой действуют уже знакомый «alter-ego» Печерина Вольдемар и его постоянная героиня София (Sophie). Собственно само видение, записанное на полях, описывается бегло («Я был Иосиф Блаженный и ехал с пресвятою Девою Мариею и непорочным ее младенцем в Египет. Вокруг меня кипела пучина невещественного света и разливалось море тончайшего благоухания…»), поскольку Печерин сообщает, что он «не может возобновить в воображении тех живых подробностей, с какими профессор описывает свое блаженство: для таких предметов нет красок на земле». Тем не менее он продолжает повествование в первом лице от имени автора примечаний, на этот раз обретающегося в «тихой и опрятной комнате, с светлыми высокими окнами». «Вокруг меня, на мне и во мне, – сообщает таинственный профессор, – благоухали прелестнейшие цветы». Вдруг является «какой-то пожилой человек довольно неприятной наружности, в старомодном сером кафтане». Прыгая по комнате из угла в угол, он начинает «стрелять из бумажного пистолета на мои цветы, и все цветы вокруг меня, на мне и во мне». Однако, клянется профессор своими спутниками по путешествию в Египетской пустыне, «никогда, в самое лучшее время моего блаженства, я не был так счастлив, как в эту минуту ужаса…». «Серый человечек» или «серый карлик» в раннеромантической немецкой традиции был репрезентацией пошлой обыденности, в русской литературе закрепившейся под именем сологубовской «серой недотыкомки».

Внезапно в комнату, где сидит автор письма в Петербург, погруженный в чтение таинственной книги, входит не кто иной, как «испанский священник в черной мантии». Задолго до Достоевского, «воплощенная инквизиция», зная тайные страсти человеческой души, коварно открывает ему ложную мудрость:

Он с бешенством бросился на меня, вырвал из рук моих книгу, бросил ее на пол, топтал ногами, кричал, бранился, называл меня проклятым еретиком (…) Испанский священник мало-помалу смягчился, говорил тише, тише, ласковее, и, наконец он помирился со мною, и мы сделались друзьями до того, что он хотел подарить мне на память изобретенный им карманный воздушный насосик, которым в несколько секунд можно вытянуть всю кровь из самых свежих и сочных щечек… Я не согласился принять подарок, но теперь жалею об этом. С этим волшебным насосиком можно бы очень приятно путешествовать по свету, делать тысячу забавных проказ и приобрести известность, на зло серому карлику.

Так, через литературные аллюзии Печерин вводит новую тему, тему Посредственности, которая в образе серого карлика угрожает неизбежностью примирения с тем презренным состоянием, в котором он окажется по возвращении в Россию.

Продолжая на следующий день письмо, начатое 28 февраля/12 марта, Печерин переходит к своей излюбленной драматической форме изложения. Сначала диалог происходит между «я» («Прочь, прочь, чудовище! Я не хочу тебя знать! Я не продам тебе души своей!») и «серым карликом» («Ха-ха-ха! Не сегодня, так завтра! Рано ли, поздно ли, все-таки будешь мой!»), затем без всякого объяснения «я» становится Вольдемаром, и между ним и Sophie, почему-то вбегающей «в неглиже», происходит разговор, позволяющий «Вольдемару» поведать друзьям – читателям в Петербурге – свои терзания, связанные с искушеньями свободы и славы и отчаянием от сознания невозможности отменить приговор судьбы, обрекшей его географическому проклятию рождения. Вольдемар объясняет Sophie, что его терзают посещения существа, звук имени которого потрясает его мозг и влечет к безумию, которое хуже для него «пытки на раскаленном колесе, позорной смерти на виселице», и имя его «Посредственность». В каждом человеке есть «невидимый Бог его индивидуальности», и хотя «Вольдемар» с малых лет слышал его «пышные обещания», он боится, что Бог этот, подобно друзьям «при важном переходе из юности в мужество», обманет и покинет его. Для того, чтобы избежать серого карлика Посредственности, надо слепо следовать зову своего Бога, преодолеть фатализм рождения. Само место рождения определяет всю будущность человека:

Поделиться с друзьями: