Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В. С. Печерин: Эмигрант на все времена

Первухина-Камышникова Наталья Михайловна

Шрифт:

Историю своих странствований по Европе в первые годы после прибытия в Базель Печерин описывает в письме Чижову от 19 апреля 1871 года. Каким бы полубезумным сатанистом ни представлял себя Печерин в письме Строганову, как бы искренне ни увлекало его воображение, он был человеком вполне здравого смысла, и его энтузиазму всегда сопутствовал природный скептицизм. Ехал он с вполне определенной целью: войти в сношения с революционными кругами, центром которых был город Лугано на юге Швейцарии, вблизи границы с Италией, тогдашним очагом революционной борьбы.

Время между 1836 и 1839 годами Гершензон называет «разгаром идейной оргии» (Гершензон 2000: 466). Бесчисленные журналы и листовки пропагандировали идеи социального обновления. Лугано был «сборным местом маццинистов», и Печерин надеялся сразу занять среди борцов за независимость Италии место, подобающее его революционной убежденности и готовности к жертвенной борьбе. Именно поэтому Строганов был особенно озабочен пребыванием там Печерина. В Лугано Печерин прожил до конца декабря 1836 года, знакомясь с «карбонариями» и обедая «за общим столом с целым Государственным Советом» будущей свободной Италии. Гершензон предполагает, что «на первых порах это должно было окрылить его» (Гершензон 2000: 467). Вполне возможно и обратное. Близкое знакомство с «апостолами новой религии», как они себя называли, скорее всего, вызвало разочарование. Серьезно рассказывать Чижову, да и любому современному читателю, о содержании и логике революционных идей сорокалетней давности было уже немыслимо. Иронически ссылаясь на «брошюрки» Ламенне, на трехтомник статей Сен-Симона, на книжки Мишле и Фихте, Печерин знает, что их содержание его читателю так же знакомо, как и ему самому. Поэтому он представляет Ламенне, философа и религиозного деятеля, оказавшего большое влияние на развитие идей христианского социализма, которого внимательно читали такие современники Печерина, как Чаадаев и Герцен, в небрежном, карикатурном виде, так же как и встреченных в те годы представителей революционной эмиграции. То благоговейное сочувствие, которое вызывали к себе польские и итальянские эмигранты тридцатых годов и которое они иногда эксплуатировали, давно испарилось. Ирония и художественная наблюдательность Печерина склоняли его к изображению смешных и жалких черт бывших сотоварищей, тем самым умаляя и себя в тогдашнем революционном обличии, и свою роль в политических дебатах. «Служба неумолимому божеству», о котором он писал Строганову, была «плодом французских идей» и, как следует из его воспоминаний, «французские идеи непременно влекут за собой французский образ жизни», что значит «сидеть целый день в кофейне, разглагольствовать о политике, прислушиваться к отголоскам европейских революций, сыграть иногда партию в домино, отрезывать каламбуры и строить куры [продавщицам] – вот обыденная жизнь молодой Франции, моих собратьев по республике» (РО: 216–217). В Москве Печерина отталкивала пустая салонная болтовня, он всегда подчеркивал свою склонность к сосредоточенности, к уединению, и вдруг оказалось, что революционная деятельность, в сущности, сводится к бесконечным прениям, спорам, сплетням, интригам, к борьбе тщеславий и корыстных расчетов. Разумеется, в таком свете он видит и хочет представить польско-итальянскую эмиграцию с расстояния в тридцать лет: о подлинных причинах постигшего его разочарования в революционной деятельности по таким фельетонным высказываниям судить трудно.

В описании периода «политической» фазы эмиграции у Печерина выделяются два основных направления. Во-первых, он рисует шаржированные портреты революционеров, малоотличимых от жуликов и авантюристов. Наблюдение над ними приводит его к выводу о существовании революционной иерархии, страдающей всеми пороками иерархических закрытых систем. Другую часть повествования занимает описание его странствий, особенно подробно он рассказывает о пятинедельном пешем путешествии, вернее, бегстве из Цюриха, завершившемся случайной, но окончательной и роковой остановкой в Льеже.

Описание этого пешего путешествия и является «переправой в иное царство», «осью, серединой сказки», самым ярким моментом его перехода от состояния русского политического эмигранта, принадлежащего к своего рода республиканской аристократии, – к положению «бесприютного нищего», голодного и почти нагого, утратившего все привилегии своего класса, кроме развитого сознания и обширных знаний. Пунктиром этого перехода служит замечательное описание смены одежд, переодевания, которым сопровождается каждый этап его пути на дно. Началось с того, что, будучи в Цюрихе в крайней нужде, мечтая, как он шутливо пишет, продать душу дьяволу, который так и не явился, хотя он призывал его «с теплою верою и твердым упованием», Печерин должен был «заложить жиду» свой «славный петербургский плащ». Вырученных денег на уплату хозяйке за квартиру недоставало, и он попросту оставил город, выйдя прекрасным майским утром прогуляться по большой дороге в Базель, пограничный пункт между Швейцарией и Францией. «На мне был щегольской сюртук, – повествует Печерин, – жилет и панталоны совершенно новые, только с иголочки (разумеется в долг). Я был совершенно налегке, вовсе не по-дорожному, а так просто фланирующий господин» (РО: 188). Благополучно перейдя границу, он оказался во Франции, «обетованной земле, таинственном пределе мечтаний и надежд» не только его детства и юности, как он с иронией говорит, но и всей либерально мыслящей части русской интеллигенции. Заплатив последние два франка за визу в паспорте, он остался без копейки в кармане и без «облачка заботы на сердце».

Спасение, как саркастически замечает Печерин, «пришло от иудеев» – опять он вступает в сделку с «жидом», отдает ему сюртук, жилет и панталоны и получает белую блузу с жилетом и панталонами того же материала и восемь франков в придачу. Итак, на нем белая дорожная блуза, в отличие от синей, принадлежности исключительно рабочего класса. В этом костюме, но уже сильно помятом и нечистом, он входит в Нанси, в разгар годовой ярмарки. И тут, усталый и голодный, среди праздничной толпы, Печерин ощутил не просто одиночество и бесприютность, а испытал чувство поражения, «ужасно как упал духом». Впервые он оказался не защищенным своим статусом дворянина, впервые любой лакей имел право сказать ему: «Что ты тут стоишь, бродяга?» (РО: 188). Очевидно, что бегством из Цюриха, в котором он пробыл полтора года, до весны 1838, завершились его революционные планы и надежды на политическую карьеру.

Печерин нашел агента, который привел его к директору местного пансиона, не имевшему для него работы, но давшему три франка и свой поношенный фрак и штаны, а агент снабдил его рекомендательным письмом в пансион в Меце, где был нужен преподаватель греческого и латыни. На другое утро, после легкого завтрака, Печерин пустился в путь. Ему надо было пройти пешком, на пустой желудок, сорок верст. Ночь застала его далеко от цели путешествия. В темноте он шел по улице какой-то деревушки, только в самом последнем домике теплился огонек. На его стук вышла хозяйка. Их долгий, с паузами, разговор, как почти всегда, Печерин не пересказывает, а передает в форме диалога, так что читатель слушает их беседу как свидетель. Путник предлагает обменять свои новые панталоны на какие-нибудь старые; встав на колени, женщина внимательно осмотрела предложенный товар и согласилась в обмен на новые панталоны дать путнику другие, поношенные, а также ночлег и ужин. Поужинав сыром с хлебом и вином, он заснул блаженным сном. Выйдя на рассвете на улицу, он посмотрел на полученное от хозяйки платье и «обомлел от ужаса: ведь эти штаны были просто составлены из разноцветных тряпок – заплатка на заплатке» (РО: 193). Теперь его одежда не просто бедная или даже грязная, хуже – она смешная, «арлекинский наряд». Во Франции тридцатых годов девятнадцатого века требовалось, как свидетельствует Печерин, не меньше мужества пройтись по дороге в черном поношенном фраке и панталонах из цветных заплаток, чем идти приступом на неприятельскую крепость. И далее Печерин описывает, как в самый мучительный момент этого символического маскарада, подойдя к воротам Меца, он прочел в глазах французского офицера и солдат охраны не презрение, не насмешку, а «благородную чистейшую христианскую любовь и нежнейшее сострадание – нет, скажу больше: благоговение перед несчастием» (РО: 193). Его рассказ о каждом этапе «пути на дно» зримо передает пережитый им в дороге опыт смирения, который подготовил его к религиозному обращению не меньше, чем другие, внешние влияния, о которых он рассказывает дальше.

История штанов на этом не кончается. В Меце Печерину задержаться не удалось, французская полиция, увидев в его паспорте предписание следовать в Бельгию, отказалась предоставить ему разрешение остаться в стране, избегая давать убежище эмигрантам, неважно, полякам или русским. К счастью, он успел получить пятнадцать франков от аббата, в пансионе которого ему обещали место, и первым делом купил себе приличные панталоны. Путь его шел через Намюр в Брюссель. Он шел под проливным дождем, по однообразно-плоской равнине – «точно в России» (РО: 195). В придорожном кабачке Печерин наконец обменял свой фрак и панталоны на синюю блузу и соответствующие штаны отставного солдата («я упал одним градусом ниже»), получил несколько франков и ломоть хлеба с маслом в придачу, и отправился под дождем дальше. Переночевав на чердаке какой-то гостиницы, он продолжал свой путь в Брюссель, где в то время обосновался польский эмигрант, один из руководителей польского восстания 1830–1831 года Иоахим Лелевель (1768–1861), на помощь которого Печерин наивно рассчитывал, не подозревая, что тот сам бедствует. В пути ему повстречался некий «молодой человек в белой блузе», который узнав о его намерении идти в Брюссель, посоветовал сначала идти в находившийся неподалеку Льеж, а оттуда поехать поездом в Брюссель. Так в его жизнь вошел бельгийский город Льеж, о котором он прежде не думал. Слова «таинственного посланника, – пишет Печерин, – поворотили поток моей жизни в новое русло и окончательно решили судьбу мою на веки веков» (РО: 197).

Печерин описывает во всех подробностях этот пеший путь: Цюрих – Базель – Сор-Луи – Алткирх – Нанси – Мец – Арлон – Льеж, занявший, по его словам, не более пяти недель мая-июня 1838 года. Видимо, именно этот переход от сравнительно благополучного, привычного образа жизни среди «чистой публики» к абсолютной нищете, полной незащищенности, собственно, к гражданской смерти, врезался ему в память как водораздел между прошлой жизнью и новой, «иной». Пафос провиденциального пути, ведшего его на Запад, которым дышат автобиографические заметки Печерина середины 1860-х годов, в письмах семидесятых годов сменяется самоиронией, даже сарказмом, насмешкой над собой и братьями-революционерами. Вместе с тем, он и в шестидесятые годы пишет стихотворение, в котором присутствуют те же образы идеализированного Запада, роковой битвы, заслуженной в борьбе славы, которыми он мыслил тридцатилетие назад. В стихах он видит себя «благородным рыцарем, несравненным Дон-Кихотом, народным вождем и спасителем отечества»:

Чудная звезда светилаМне сквозь утренний туман;Смело я поднял ветрилоИ пустился в океан.Солнце в море погружалось,Вслед за солнцем я летел:Там надежд моих, казалось,Был таинственный предел.Запад! Запад величавый!Запад золотом горит!Там венки виются славы!Доблесть, правда там блестит!Мрак и свет, как исполины,Там ведут кровавый бой:Дремлют и твои судьбиныВ этой битве роковой.В броне веры, воин смелый,Адамантовым щитомОтразишь ты вражьи стрелы,Слова поразишь мечом.

(Гершензон 2000: 463–464)

Любопытно сравнить с этими строками «смелого воина» признание из письма Чижову, в котором он описывает путешествие из Меца в Льеж:

Королевский прокурор отпустил меня с миром, а жандармы удалились, поджавши хвост. Но этих жандармов я никак забыть не мог. Даже теперь трепещу при одной мысли об них. Проживши целый год в Льеже, когда мне случалось встречать их на улице, я тотчас смущался, краснел; как будто была какая вина за мною, думал: вот как схватят! (РО: 195).

Противоречие между чувствами, выраженными в стихотворении и поведанными в письме, обусловлено не разрывом во времени написания, весьма незначительным, а свойствами жанра. В поэзии Печерин сохранил лирический голос поэта романтической школы тридцатых годов; избранный им жанр исповедальной прозы исключал высокопарность, требовал интимного, дружеского тона. Поэтому нигде он не трактует события прошлого глубоко, сводя повествование к портретным зарисовкам, карикатурным наброскам, диалогам, комизм которых часто достигается сопоставлением высказываний собеседника в прошлом и введением в ответные реплики Печерина его теперешней точки зрения. В этом отношении показателен его рассказ о польском эмигранте Бернацком.

Поделиться с друзьями: