Вам доверяются люди
Шрифт:
Второй удар постиг его в середине прошлого года, когда возглавляемый им институт, в силу очень серьезных и веских соображений, было решено перебазировать на Восток. Сначала Мезенцев довольно легкомысленно отнесся к этому намерению. Затем, убедившись в том, что решение окончательное, категорически объявил о своем нежелании уезжать куда бы то ни было. «Коренной москвич… возраст… и, наконец, полагаю, что в Москве я еще смогу кое-что сделать!» Он был уверен, что его имя, его репутация, его заслуги (которые он даже перед самим собой несколько преувеличивал) дадут ему возможность выбрать новую, может быть еще более почетную работу. Этого не произошло. Он уехал в отпуск, а когда вернулся, института в Москве уже не было и сам он, к собственному изумлению, оказался не у дел.
Впервые за многие годы смутная тревога заползла в сердце Федора Федоровича. Как поступить? Уходить в отставку, на пенсию? Ему шел шестьдесят пятый год, он имел право на это. Но уходить на пенсию не позволяло честолюбие. То же честолюбие мешало предлагать свои услуги какому-либо московскому институту. И тут подвернулось предложение пойти ведущим хирургом в новооткрывающуюся больницу.
Знакомый из министерства, который «сватал» его, был не глуп. Он понимал психологическое состояние Мезенцева и сумел преподнести ему свое предложение в очень привлекательной форме: больница хоть и районная, но оборудуется по последнему слову техники, будет не хуже клиники, заведующая райздравом — его старая приятельница и мечтает создать для Мезенцева райское житье, главврач — полковник медицинской службы, только что демобилизовался из кадров и, конечно, готов носить профессора Мезенцева на руках.
Выбирать было не из чего. Мезенцев милостиво согласился.
В больнице он со своей точки зрения оценил обстановку и людей. Он сразу понял, что Рыбаш — самый одаренный из всех хирургов и способен на «большое плавание», но нетерпелив, грубоват и слишком нянчится с больными. Последнее, по мнению Фэфэ, было главным просчетом Рыбаша; с больными надо держаться вежливо — и только. Больные — тот материал, на котором ты, хирург, строишь свое положение. Их надо оперировать наилучшим образом, и тогда приходит слава. Все остальное — никчемная трата времени.
Мальчики, как Мезенцев мысленно называл Гонтаря, Григорьяна и Крутых, его не интересовали: очень уж молоды. Впрочем, он угадал в Гонтаре хорошие способности, но считал Наумчика чрезмерно робким и неуверенным в себе. Такие всю жизнь маются и даже спасибо не слышат: Молчаливую исполнительность Крутых Мезенцев воспринимал как должное: повезло юноше, работает в его, Мезенцева, отделении. С Григорьяном он встречался только на врачебных конференциях и попросту не замечал его.
Другое дело — Окунь: человек немолодой, а ходит в помощниках у этого крикуна Рыбаша. Мезенцев даже снисходительно сочувствовал Егору Ивановичу, тем более что тот никогда не забывал подчеркнуть свое благоговейное восхищение уважаемым профессором. Раненое честолюбие Федора Федоровича очень нуждалось в таких знаках внимания.
Мезенцев и к Степняку относился благосклонно потому, что Илья Васильевич искренне и откровенно обрадовался, заполучив его в больницу. То, что Степняк воюет с Таисией Павловной, то, что он вводит в больнице всякие новшества, Мезенцев считал проявлением честолюбия. Каждый делает карьеру по-своему — ну и пусть делает! Ему эти новшества не мешали, и он иногда, чтобы поддержать хорошие отношения со своим главврачом, становился на его сторону. Конечно, в мелочах. Конечно, не влезая ни в какую ведомственную драку. Так, мимоходом, полушутя и лишь постольку, поскольку на него самого это не накладывало никакой ответственности. Своим прямым помощником — Львовским — Федор Федорович был очень доволен. С первых же дней он убедился в редкостной добросовестности этого тихого, спокойного человека и понял, что на него можно положиться.
Это вполне устраивало Фэфэ.
До поры до времени и Львовского устраивало то положение, которое существовало в первой хирургии. Ему было действительно безразлично, что все лавры пожинает Мезенцев. За четыре месяца он понял Фэфэ куда глубже, чем кто-либо другой в больнице. Он знал и непомерное честолюбие Фэфэ, и его равнодушие ко всем, кроме себя, и его умение придать видимость неожиданного творческого озарения давно отработанному ремесленному приему. Все это, по мнению Львовского, не играло никакой роли, поскольку Мезенцев оставался Мезенцевым — «богом» полостной хирургии.
Но с недавних пор Львовский стал замечать нечто такое, чего, видимо, и сам Мезенцев еще не знал о себе: у Мезенцева начинали дрожать руки.
Нет, это еще не была беспрестанная склеротическая дрожь, трагичная для любого стареющего хирурга. Но если Мезенцев уставал, если он почему-либо был не в духе, большие пальцы его рук начинали мелко-мелко, почти незаметно, вибрировать. Пока — только большие пальцы. Пока — только при усталости. Пока — лишь на весу и до того мгновения, когда Мезенцев брался за инструмент.
Уловив впервые эту тончайшую вибрацию, Львовский не поверил самому себе. Он вглядывался до боли в глазах: Мезенцев оперировал как всегда уверенно, бросая короткие реплики стажерам, неизменно присутствовавшим на его операциях, «обращая их внимание» то на одно, то на другое, «Померещилось!» — обрадованно подумал Львовский.
Но через два дня все повторилось сначала: обтянутые тончайшей резиной перчаток большие пальцы обеих рук Федора Федоровича, поднятых над операционным полем, еле-еле вибрировали. Через несколько секунд эта страшная дрожь исчезла, как наваждение: Федор Федорович приступил к операции.
Прошло еще несколько дней, прежде чем Львовский в третий раз увидел эти чуть вздрагивающие пальцы. Значит, никакого наваждения нет? Что же делать?
Он механически продолжал действовать так, как полагается действовать во время операции второму хирургу. Но поймал себя на том, что не только внимание, а и зрение его как бы раздваивается. Перехватывая пеаном сосуд, отодвигая пинцетом ткань, ловя ускользающую мышцу, он вместе с тем неотрывно следил за руками Мезенцева. Это было ни с чем не сравнимое напряжение. Когда операция кончилась и они вдвоем с Фэфэ вышли в предоперационную, Львовский испытывал такую усталость, словно в полной боевой выкладке пробежал пять километров в гору. Даже Мезенцев, никогда не замечавший или не желавший замечать настроение товарищей, удивленно приподнял свою не по возрасту черную бровь:
— Какие-нибудь неприятности, Матвей Анисимович?
Что ответить? Мезенцев явно не понимает того, что с ним происходит. Львовский не допускал мысли, что Фэфэ позволил бы себе оперировать, понимая… А если не понимает, то и не поверит. Просто не поверит.
Он отвернулся, скидывая халат.
— Устал немножко, Федор Федорович.
— Да, да, — рассеянно отозвался Мезенцев, — все мы устаем понемногу…
В этот день Львовскому не удалось поймать ни Юлию Даниловну, с которой он хотел посоветоваться, ни Степняка, которому он считал обязательным сообщить о своих опасениях. Обоих зачем-то вызвали в райком. Значит, до завтра. Жаль Фэфэ, но каждая следующая операция всемогущего Мезенцева может оказаться роковой для человека, вверяющего ему свою жизнь. А раз так…
Но и на следующее утро Львовскому не удалось поговорить ни со Степняком, ни с Лозняковой. Уже в раздевалке по хмурому лицу гардеробщицы он понял, что в больнице случилась какая-то неприятность. На площадке лестницы Анна Витальевна Седловец поджидала ушедший наверх лифт. Халат ее, как всегда, был застегнут криво, из переполненной хозяйственной сумки вызывающе торчали рыбьи хвосты.
— Свежих карпов достала! — радостно сообщила она, но тут же озабоченно вздохнула: — Слышали наши новости?