В эту книгу вошли стихотворения и поэмы, написанные за последние пятнадцать-двадцать лет. Большинство включённых в сборник вещей было опубликовано в журналах «Новый мир», «Октябрь», «Арион», «Вестник Европы», «Новая Юность», «Зарубежные записки», «Сибирские огни», «Новый журнал» и многих других. Некоторые из этих стихов вошли в антологии. Большинство стихотворений последних лет и циклов публикуется в книжном варианте впервые.
Когда-то я начал писать стихи – во-первых, потому что не мог не писать, но также из-за того, что в своё время, в юности, не очень-то умел логическим образом высказать свою правду более «умным» или образованным приятелям и собеседникам. Со временем мне это стало удаваться образным путём, когда в свободном полёте метафоры то тут, то там сверкнёт истина, чтобы потом, исчезнув, оставить дуновение памяти.
Меня иногда спрашивают – где же твой дом? Конечно, родина – это Москва: мартовские ручьи на 2-й Мещанской; быстрины на Истре; серебряные сугробы на Кропоткинской по дороге от Дома учёных к метро у хлорированного котлована на месте храма Христа Спасителя; футбол в дворовой «сетке» у стадиона «Локомотив» и «Солнцедар» в подъезде у «Преображенки». Эти образы, каждый из которых имеет особый смысл и открывает дверь в своё «зазеркалье», можно выстроить в некий знаковый ряд, по нему ощутить вехи жизни.
Но дом образовался в конце концов и здесь, в Америке, и, подобно стране под названием «Москва», мы обрели новую страну – «Нью-Йорк», где тоже «каждый камень знает». Здесь выросли дети, вспыхивала любовь и настаивалась горечь. В двух километрах от места, где я сейчас пишу эти строки, покоится прах моей матери – в зелёном холме американского кладбища, больше похожего на ухоженный парк, в отличие от старых российских кладбищ, напоминающих мелколесье или садовые участки с заросшими малинниками. Когда-то я писал, что получаешь право на землю, когда в неё ложатся твои близкие…
В Нью-Йорке возникает чувство, что ты на месте, дома, всё открыто – и выход в Атлантику, а там и в Средиземноморье. И чем-то близкий новоанглийский хвойный север. Нью-Йорк – город перемещённых лиц, портовый город, пересадка, большой вокзал, с которого мы почему-то не поехали дальше, а остались, достали жареную курицу, выстроились в очередь за кипятком, – вот это и стало домом.
В моей книге нет социальных, политических или культурологических оценок. Но есть отражение развития sensibility (культурно-эмоционального внутреннего портрета героя), рассказ «о времени и о себе»: эмигрантское привыкание, обживание местности, любви и разлуки, восприятие культурного ландшафта многих мест, периодов жизни и судьбоносных событий, павших на последние почти тридцать лет. Это – Вашингтон и Нью-Йорк, Техас, Майами, Атлантическое побережье, 11 сентября, трагедия Нового Орлеана, Луизиана, множество переездов и расставаний, ностальгия по потерянному дому и привыкание к новому.
После первых пяти лет жизни в Америке ностальгия по утраченному дому стихла, и возникло чувство новорожденной бездомности, как бы второго рождения с генетической памятью прошлой жизни.
Мне пришлось долго ждать своего голоса. Но я дождался – и начал «говорить стихи» со своей собственной интонацией, и по-русски, и по-английски. Я почувствовал, что получил право голоса, и голос мой загрубел, «сел» и «сломался» в процессе коренного перелома, переселения и потери всего, что было домом… Поэзия – прежде всего отражение судьбы, исповедь. Это – глоссолалия души, попытка понять философию жизни (и смерти) при помощи созданного самим собой инструмента сенсорного, метафорического познания, посредством улавливания подспудного ритма как внутреннего, так и окружающей жизни. Улавливание этого ритма, периодичности, видимо, и является эмпирическим, субъективным поиском связи со Всевышним.
Более внимательный читатель заметит в текстах стихотворений исторические вехи в жизни Америки и культурно-географические «горячие точки». Этот несколько отстранённый подход, с одной стороны – инсайдера и активного участника здешней жизни, а с другой – внимательного лазутчика. Это позволяет рассказать русскому читателю о новом мире на его родном языке и на знакомом понятийном уровне.
И ещё: мой опыт стихотворчества на английском (мир, в который я залетел случайно двадцать лет назад) открыл для меня надъязыковый, «примордиальный» импульс поэзии, который выливается в речь. Сущест вует он как ритмически-звуковая эмоциальная прозрачная структура в горном воздухе поэзии до «оформления» стихотворения, на том языке, на котором душе естественнее рассказывать о своём житие. Лирическая поэзия – ностальгия по времени, сжатому в кристалле стиха. У нашего поколения переселенцев ностальгическая нота не обязательно имеет отношение к стране, к земле и т. п., а скорее к прустовскому «утраченному времени», ощущаемому «перемещённой душой», прошедшей таможню и улетевшей вместе с «перемещённым лицом» к другим берегам и далее – вверх по долине реки, к ничейной земле, в заповедник шумящих, безъязыких лесов.
Автор
Стихотворения
* * *
1
Декабрь по Фаренгейту. Леденеетлес. Сосед спешит за пивомв угловой. Вернее, в супермаркет.Головой я понимаю путаность момента.Закрыв глаза, все тридцать лет я вижу,как в медленном повторе на экране,в последнюю минуту, угловой.Пора расслабиться. Подумать:будь что будет, писать хайку.Так наворочено всего, что не понять —никто не виноват. Судьбав одно касание живёт с другой,потом летит. Лишь изредка,когда будильник будит,из сна плывут прозрачные слова.Вернее, даже не слова, а следвоздушный, словно в небесверхзвуковое дежавю.А ночью некому сказать: мне душно.Накрыться с головой и слушать.Я знаю сам: жалею, не зову.Так оказалось, что опустошеньенесимметрично по своей природе.Как зов без отзыва, как смертьбез отраженья, враждебноесгущенье одиночества, опущенногов быт, как в натюрморт,вернее, в этот стих о возвращенье:
2
«Паденье. Замороженный рассвет.Движенье, остановленное в фильме.В разреженном пространстве – струнный свет,застывший на завесе пыли.Пыль памяти. Июня бормотанье,что худшее в разлуке – возвращеньек тому, что не случится, потому,что не сбылось, но продолжаетжить воспоминаньем.Забытое осело слоем пыли.Лишь отголоски запаха сиренида в зеркалах мелькающие тенидавно пропавших лиц.На тёмных полках книгивидят сны о лесе.Ты изредка дотянешься до них,оставив пустоту в качающемся кресле.В тот час виднa слюда прозрачных лун,оттенки покаянья в сонных окнах.Пробравшись сквозь окрестные сады,прошелестев в пустом закрытом доме,где по углам воспоминанья глохнут,ты видишь прошлого безлиственные купы.Орешник свет струитна изумрудный купол,висящий меж прудом и старою скамьёй,где ты порой сидел устало.Дождь напевает песню птиц,ту, что давно молчаньем стала».
3
Я это знал десятого апреля,взойдя на хладный трап «Аэрофлота».Я думал, что мне больше не видатьеё лесов, полей и рек мазутных, её озёрглухопохмельных утром,где самый крепкий в мире коли-титр.Я думал, может быть, я и сойдуна лётное обугленное полетуристом в ярко-клетчатых штанах —обычный идиот-американец.И перепутав Третьяковку с Русским,и побродив по набережной Мойки,родных могил, конечно, не найду.Пройду по Пироговке, упадуна тот асфальт, где мы в футбол играли.Теперь там мрачный Фрейда институту той пельменной, где психоанализпрактиковали мы на девках наших.Они, крутя динамо, не давали, не понимая,что нас лучше нет.Теперь, три с половиной жизни после,сижу в кафе на ряженом Арбате,и слушаю Охотный звукоряд,и думаю: зачем я здесь сижу?Я знал: это ошибка – возвращатьсяк засохшим сотам восковой фигурой,храня в глазах потусторонний дым.А подойдёшь поближе – он густеети, постепенно превращаясь в слепок,становится глазницами у сфинкса,что навсегда притягивают взгляд.Наверное, долги за детство платят,в который раз бессмертно выходяв московское заснеженное поле,и каждый раз на сквере превращаясьв седого купидона-пионера(с комком у бледно-гипсового горла),сжимающего вместо горна лук.Я ждал тебя в условленном метро(что означало разрушенье дома)под циферблатом с ликом Фаренгейта,навечно перепутав города.О, только бы дождаться, ждать до лета,чтобы потом нам вместе затерятьсяхоть в Аризоне, в Юте, навсегда.Но поздно, холодно. Да и рукой податьдо той зимы: декабрь по Фаренгейту,озноб по Цельсию, заботы по-английски,советы доброхотов – лепет детский,а в снах – чудесных слов не разобрать.
* * *
Услышав голос тихий и глухой,остановлюсь с протянутой рукой,сжимая прошлогоднюю газету.Снег падает по направленью к летуи замирает где-то за рекой.Гудок оттуда хриплый и глухойвсё тянется без эха, без ответа.Я в сумерках ищу источник светаза городской невидимой чертой,давно уже от стаи той отсталый.Слетает незаметно снег усталый.Его ловлю я ртом,и, застегнув пальто,гляжу в незамерзающие лужи,гордясь лишь мне заметной красотой,и радуюсь:могло бы быть и хуже.И странно, что оставлена былаза рубежом осеннего стекларукой рассеяннойполоска этой суши.
Москва
Это я ни к кому.Закрываю глаза и плывув Карфаген моих зим,где посыпаны солью дворы,где татары живутс незапамятно-мутной порыи где в пять пополуднидавно уж не видно ни зги.Жёлтый булочной светна сугроба холодной муке,и в кромешности трубблеск летит по незримой реке.Там вглухую игралиу сытных парных кабаков.А теперь ты стоишьу трамвайных бессмертных кругов.Ты стоишь у прудов,на закраинах дуг голубых,на старинном снегу.Говоришь ты, но голос твой тих.Я тебя не встречални с друзьями, ни в школьных дворах.Лишь порой на семейныхобрамленных фото,что стоят на комодахв теперь опустевших домах.Там, где шарят впотьмахзвёзды, фары машинв тишине и при ясной погоде.Я тебя узнаю. Закрываю глаза и плыву,абонент всех сетей,по бездомной теперь Божедомке.Ты меня не ищини по спискам, ни в ликах витрин.Я живу далеко,у какой-то невидимой кромки.
Родная речь
И снова я ушёл в родную речь:«Сыр», «Хлеб», «Оргтехника»,Кинотеатр «Керчь».Туда, где жизнь свернулась на краю,там, где конечная,где я тебя люблю.Где я стою на ветреном углус брюнеткой ветреной,товароведом Женей,что ведает неведомый товар,с романом Шелдона.Короче говоря, другая эра.Странные картинызастыли в павильонах февраля.Чужие имена, дойдя до половины,вдруг замерзают.Гулкая земля звенит.И ржавая имперская зарятрепещет вымпеломнад очередью длинной.Но сделай шаг,и наполняет грудьгарь честности на пушкинских снегах,что светятся по далям околотка,и пригородный лес рисунком лёгкимплывёт в окне автобусной зимы.Грохочет дверь. Закончена посадка,и глохнущие близких голосаедва ли различимы, далеки.Родная речь из тьмы и тьмы, и тьмыза слюдяным стеклом в утробно-донном льду,где тщетное тепло моей рукиуже не оставляет отпечатка.