Варшавская Сирена
Шрифт:
— Это значит, что вся семья может спать в одной комнате, не мешая друг другу, и никто никого не видит во время сна? — спросила Эльжбета.
— А как же иначе? Ажурные решетки или занавески закрываются на ночь, и каждый чувствует себя в безопасности в своей деревянной коробке. Кроме того, так теплее, намного теплее. И никто никогда не слышал о том, чтобы с кровати упал больной в горячке или беспокойно спящий ребенок, а ведь это случается даже в сиротском приюте в монастыре, где у деревянных нар, открытых со всех сторон, ночью должна дежурить одна из послушниц.
Эльжбета молча слушала эти объяснения. Она внимательно рассмотрела вырезанные на передних стенках шкафов фрукты, крестики, пробитые стрелами сердца, висящие на боковых стенах картинки со святыми и большой стол посередине комнаты. И, закончив осмотр, уже выйдя в сени, сказала с ноткой восхищения в голосе:
— Это же прекрасное место для игр! Здесь можно с самого утра, закрыв двери шкафов, принимать гостей. Все блестит, вокруг полно резных украшений. А в наших спальнях с утра такой беспорядок… — И добавила: — Тот, кто с детства привык спать в тишине и темноте, должен чувствовать себя несчастным, если уезжает отсюда в Нант или Париж?
— Ох! — проворчала Анна-Мария, невольно подражая пренебрежительной манере своего деда. — Отсюда уезжают только «красные», а они легко привыкают ко всему.
— Все? — удивилась Эльжбета.
— Ну нет. Кто поумнее, те забирают с собой в города бретонские шкафы-ложа и выигрывают вдвойне: закрываются от городского шума и могут дольше видеть во сне детство, армориканское побережье. Во всяком случае, так говорит дед.
Они вышли во двор, но старые хозяйственные постройки понравились Эльжбете гораздо меньше, а при виде каменных оград, отделяющих друг от друга отдельные участки земли, она только пожала плечами. Девочка удивлялась тому, что здешние жители так боятся осенних и зимних ветров и столь заботливо весной оберегают свою землю от семян сорняков, прилетающих со стороны океана. Это в конце концов вывело из себя Анну-Марию, и она едко заметила, что Эльжбета так же не может рассуждать о бретонских вихрях — не зная их силы, как ей трудно поверить в то, что в этой Варшаве никто не боится метелей и обморожений, ведь мороз досаждал там даже экс-консулу Бонапарту.
— О ком ты говоришь? — удивилась Эльжбета. — Ведь он во время отступления из-под Москвы был уже императором. Великим императором вас, французов.
Анна-Мария неожиданно почувствовала, что в ее жилах течет добрая бретонская кровь, такая же, как та, что волной ударяет в седую голову старого Ианна ле Бон. Она сердито ответила:
— Я — не француженка. Мы, бретонцы, и прежде всего те из них, кто никогда не болтался по портам побережья, мы — tout court — здешние, из Арморика. И если я с тобой не говорю по-бретонски, то только потому, что ты знаешь лишь язык этих республиканцев, «красных». Но я — двуязычная.
Эльжбета посмотрела на нее внимательно, как будто на фоне каменного дома увидела совершенно другую Аннет — не «раздетую», выходящую из моря с мокрыми волосами, с ногами в пене. И только тогда сказала тихо и даже как-то смиренно:
— Не сердись. Я ведь тоже двуязычная…
Ну конечно, ведь она вовсе не была француженкой и не имела ничего общего с этим проклятым Бонапартом, которого так ненавидел Ианн. Анна-Мария крепко и горячо обняла ее за плечи. Эльжбета улыбнулась, ответила ей тем же, и, уже помирившись, они пошли рвать малину, которая в тот год была очень крупной и сладкой. И именно таких, измазанных красным соком, вспотевших, усталых, но счастливых, застали на месте преступления Мария-Анна и Кристин. Они вышли, чтобы сообщить… Святая Анна Орейская, это было поразительно! Что же такое сказала мадемуазель ле Галль старой бретонке, если та разрешила внучке уехать с поляками? Правда, на короткое время, только до конца сентября, но все равно, главное — уехать с фермы, из страны, в которой из поколения в поколение жили ее предки? Из каменистого, иссеченного вихрями, дикого, единственного на свете Арморика?
После обеда бабка велела ей остаться дома, но на следующий день Анна-Мария, придя на пляж, вместо того чтобы сразу же броситься в волны, сунулась под полотняный зонт и расцеловала Кристин. Та нежно погладила ее по голове.
— Хочешь знать, почему она согласилась? Это было не так просто. Она дала какое-то обещание твоей матери и не хотела выпускать тебя из-под своей опеки. Но перед этим разговором я была в доме Франсуа, и неопровержимые аргументы… Ты еще слишком мала, чтобы понять.
— Нет, нет! — бурно запротестовала Анна-Мария. — Я все знаю.
— Что? — шепотом спросила Кристин.
Девочка не ожидала этого вопроса и не могла, не хотела на него отвечать. Они долго молчали, наконец Кристин, шлепнув ее по голому плечу, сказала неестественно весело:
— Пора купаться. Иди.
— Почему она уступила? Почему? — настаивала Анна-Мария.
— Потому что когда-нибудь тебе все равно придется выбирать. Лучше будет, если ты до этого увидишь других людей, другие страны. И тогда выберешь правильнее, более обдуманно.
Бедная, безрассудная мадемуазель ле Галль. Она могла бы до глубокой старости учить детей в средневековом Геранде, однако выбрала город, в котором ее, правда, не разорвали медведи, но который из всех городов на свете меньше всего годился для благоразумного выбора, ибо в недалеком будущем его должны были стереть с лица земли…
Перед выездом, выслушав множество поучений Ианна, Анна-Мария отправилась в Геранд на могилу матери одна, уже попрощавшись с отцом, который поездку в Польшу, оплаченную богатыми иностранцами, считал интересной, хотя довольно опасной авантюрой.
— Зайти в кабак в чужом порту выпить рюмашку-другую можно всегда и везде. Но жить под одной крышей с чужими людьми, язык и обычаи которых не знаешь? Держись, Анна-Мария, и не давай себя в обиду. Помни об этом!
Девочка подумала, что Жанну, его жену, обижали в ее собственном доме, а он молчал. Жанна позволила себя обмануть, и ее убивали день за днем, час за часом, а он молчал. В конце концов она позволила вынести себя в гробу по крутой лестнице вниз, на кладбище, а Франсуа все молчал. Какое же он имел право вмешиваться в жизнь Анны-Марии? И еще давать ей умные советы?
Она попрощалась с ним вежливо, но холодно, без лишних слов. Но когда Софи, встретив ее внизу, спросила: «Что это ты сегодня такая мрачная?» — Анна-Мария, не задумываясь, полная мстительного отвращения, ответила:
— Потому что я иду на кладбище. К моей маме.
Была середина августа 1930 года, когда широко открытые глаза Анны-Марии впервые увидели городские стены Варшавы. После средневекового Геранда эта Varsovie, столько раз описанная Эльжбетой, широко раскинувшаяся в долине и в то же время многоэтажная, полная шума и гомона, показалась ей прекрасной. Только потом она заметила уродство многих улиц, тесноту дворов, напоминающих глубокие колодцы, а прежде всего отсутствие двух стихий, которые играли такую роль в ее прежней жизни: ветра и шума волн, бьющихся о скалы. Анна-Мария увидела Вислу, и ей пришлось признать, что она шире залива в Пулигане, но августовская жара обнажила в выцветшей воде песчаные мели, и было видно, что часть реки мертва и не годится для судоходства. Над Вислой стояла тишина. Не кричали чайки, белая пена не оставляла пятен даже на том берегу, который омывало быстрое течение, а соседние улочки были сонными, с полуразвалившимися домами и глухими, неопрятными заборами. Одного там было слишком много: пустого места. Анна-Мария упрямо повторяла:
— Но ведь тут должна же быть какая-нибудь набережная. Куда причаливают лодки? Где продают рыбу и омаров?
И очень удивлялась, что здешние баржи не привозят никакой рыбы, а одни только яблоки, да и то не сейчас, в августе, а осенью, и что в хваленой Висле нет ни одного живого омара.
Это ведь не океан. Не Арморик, в конце концов решила она и неожиданно затосковала по острому запаху моря, по лентам коричневых и розовых водорослей, выброшенных на береговой песок, по гранитным скалам, с которых сползали весной на поляны ковры желтых первоцветов, а осенью — фиолетовый вереск. Там каждое окно прикрывали от солнца разноцветные тенты — здесь все было серым, серым, как воды реки, как уличные мостовые. Странное дело: пляжи и тротуары заковали в асфальт, убили зелень, которая, вероятно, когда-то здесь была, раз существовали Уяздовские аллеи, обсаженные деревьями, и многочисленные прекрасные парки.
Лазенки… Впервые в жизни Анна-Мария увидела парк, такой же большой, как море у подножия Геранда. Ее очаровали изумрудные тени под кронами старых деревьев, широкие газоны, по которым никто не бегал, кроме рыжих белок, и пруды — в центре голубые, а по краям зеленые от свисающих над водой ветвей лип. По этим сонным озерам плавали лебеди, а недалеко от берега, там, где терраса ступеньками спускалась к воде, вертелись, толкали друг друга, жадно хватали брошенные крошки хлеба золотистые карпы. Они не были похожи ни на одну из морских рыб, которые рыбаки привозили в Пулиган. Прирученные, как белки, карпы принимали участие в жизни парка вместе со стаей маленьких уток, которые демонстрировали безобидную борьбу за бросаемый им с берега корм.