Варшавская Сирена
Шрифт:
Анна-Мария смотрела на работу рыбачек и должна была признать, что она такая же тяжелая, как у «белых» фермерш. Женщины занимались домом, двором, косили луга и обрабатывали узкие кусочки земли, расположенные недалеко от порта, сразу же за домами. Так же как и те, они призывали на помощь во время штормов богородицу, а когда лодки возвращались из океана, даже ночью склоняли головы в молитве — причем вовсе не непокрытые, а в чепцах, правда не в таких, как в Вириаке, но все же настоящих бретонских чепцах, — над разорванными сетями, знаменитыми голубыми сетями для ловли сардин. Как-то раз, когда хозяйка, у которой жили дети из Польши, жарила рыбу, Анна-Мария вбежала в кухню и отважилась попросить самую маленькую. Она положила ее на кусок хлеба и, шагая по мокрому песку вдоль залива, съела этот запретный плод, один из «даров моря». Он был не менее хрустящий, чем бретонские блинчики, хрупкий и такой же вкусный, как они. И вдруг, повернувшись лицом к открытому океану, ибо как раз было время прилива, она пнула ногой набегающие волны, так презираемые мужчинами из рода ле Бон, и хвастливо воскликнула:
— Ну, что? И все же я тебя ем. Понимаешь? Просто-напросто ем.
Ей вспомнились пожираемые деревенскими мальчишками первоцветы, и только тут Анна-Мария поняла, почему они играют в такую глупую игру: подобно тому, как она сейчас подчинила себе океан, мальчишки хотели подчинить землю. Их землю. Бретонскую, армориканскую.
Ни Ианн ле Бон, ни Мария-Анна и слышать не хотели о выезде внучки с чужими людьми в неизвестную далекую страну. Дед даже советовался со знакомыми в Геранде и вернулся с сообщением, что там по улицам еще ходят белые медведи и зубры. Никто точно не знал, как выглядят эти дикие животные, но их экзотические названия уже вызывали переполох на ферме. Впервые с памятного мартовского дня бабка сослалась на обещание, данное умирающей Жанне-Марии: она не даст в обиду ее дочь.
— Святая Анна Орейская! Добровольно выезжать из Бретани в самый разгар лета, чтобы дать себя разорвать диким зверям? И говорить с теми людьми только по-французски? Вводить их в заблуждение, они еще могут подумать, будто этот язык распространен на армориканском побережье? Будто на этом языке говорят честные бретонские «белые»? — возмущалась она с негодованием.
Анна-Мария исчерпала все аргументы, использовала весь запас приготовленных доводов. Дед с бабкой находили ответ на все. Хочет увидеть белый свет? Но то же самое хотел Франсуа — и плохо кончил. При этом не объясняли, что имеют в виду. И Анна предпочитала, чтобы они лучше понимающе посматривали друг на друга, покашливали и наконец замолкали. Она сама знала: то, что выбрал Франсуа, было недостойно настоящего бретонца. Неужели она тоже, как и ее отец, хочет быть на содержании, жить за счет щедрот чужих людей? Это трудно себе представить, ведь в Вириаке у нее есть крыша над головой и она не голодает.
— Ты голодала? — спрашивал строго Ианн.
И Анна-Мария отрицательно качала головой, одновременно думая о том, что здесь, среди этих людей, она никогда не утолит голод, который ее с недавних пор гложет: голод перемен, познания иной жизни и других людей, похожих на Эльжбету и Дануту. Девочка пыталась объяснить, что Кристин ле Галль — родная ее тетка и она постоянно будет под ее присмотром.
— Под присмотром, присмотром! — передразнивал ее Ианн. — У нее самой, как у тебя, ветер в заднице. А таких всегда что-то гонит неизвестно куда.
— Но ведь если Кристин до сих пор не разорвали медведи, — защищалась Анна-Мария, — почему же со мной за эти несколько месяцев должно что-то случиться?
— Что значит «несколько»? — прервала ее бабка. — Ведь занятия в монастыре начинаются первого октября, сразу же после окончания уборки урожая на фермах. Не собираешься ли ты там остаться и на зиму? В таком случае вернешься на костылях. Если уж твои ноги гниют от здешних морозов, то там ты вообще не сможешь выйти на двор. Подумай только: высокие снежные сугробы с осени, возможно, даже с сентября…
— И мороз, — добавил дед, — страшный мороз, который заставил отступить даже этого гордеца Наполеона. Мороз, который нанес жестокий урон его армии. Ты купаешься в океане, как Бонапарт, хотя не похоже, что тебя укусили пулиганские бешеные собаки. Что поделаешь, видно, от этого не каждый умирает. Но от морозов… Если потеряешь обе ноги, кто тебя будет возить в коляске? У нас и так хватает своих забот.
Как всегда, все кончилось нападками на Марию-Анну, что слишком распустила внучку, разрешила не работать в поле, а позволила бегать, словно она и в самом деле бешеная, ежедневно в порт, в этот очаг «красной» заразы, рассадник вздорных идей. Ианн слышал, что некоторые рыбаки недавно привезли из Нанта велосипеды и осмеливаются въезжать через подъемный мост в Геранд не на лошадях, не в повозке, запряженной мулом, а на этих железках, которые раньше подсовывали себе под зад только французские туристы из Ла-Боля. Неужели Ианн знал, что на этом курорте ездят на велосипедах? Она об этом никому не говорила — и сейчас как завороженная вглядывалась в злые, налитые кровью глаза деда. А может, этот удивительный человек, который никогда ни о чем не рассказывал дома и считал, что все хорошее было только в прошлом, в далеком шуанском прошлом, знал и о Варшаве? Она робко спросила его об этом, а он, вероятно, почувствовал благоговейное восхищение в ее голосе, ибо перестал кричать и даже соблаговолил ответить:
— Он там был, экс-консул. И, как говорит доктор ле Дюк, а ему я могу верить, бежал оттуда. Хотя в то время его уже называли императором. Думаешь, ты сильнее его? Легче перенесешь страшные морозы у этих… этих славян?
Тогда впервые Анна услышала это пренебрежительное слово. Название как название. Но это «ces Slaves» прозвучало как свист кнута. С таким же точно оттенком презрения Ианн ле Бон из древнего кельтского племени, испокон веков бретонского Арморика, говорил о Первой республике, о генерале Бонапарте и о «красных» из всех приморских портов. Потом, совсем в других обстоятельствах, такое же презрение она чувствовала в разговорах с другими людьми, истинными французами. А может, она и в самом деле вернется оттуда калекой или ее сожрет зубр? Девочка призналась в своих опасениях тетке, и та, хотя вначале и посмеялась, потом просто кипела от злости. Никогда еще Анна-Мария не видела ее в такой ярости. Кристин почти кричала:
— Что за темнота! И подумать только: двадцатый век! И весь этот Геранд со своими шестисотлетними стенами, да и фермы тоже, до сих пор живет так, словно здесь все еще существует феодальное баронство. Святой боже! Так ведь эти люди просто сумасшедшие, сумасшедшие! Они бросаются на всякого чужого и кусают его! Кусают, как бешеные собаки!
Круг замкнулся. По мнению деда, взбесилась сначала Кристин, а потом она, Анна-Мария. Для тетки бешеной собакой был Ианн ле Бон. Нет, нет никакой надежды на взаимное согласие между ними — так же, как между фермой и портом Пулиганом, который принял иностранцев чуть настороженно, но без сопротивления. Они хорошо платили за две комнаты и с удовольствием ели рыбу — чего же еще можно требовать от чужих, да к тому же и не «красных»?
И все же… Все же именно Кристин ле Галль уговорила бабку. Как-то раз она пришла на ферму и долго разговаривала с ней с глазу на глаз. В это время Анна, которая пришла вместе с теткой и Эльжбетой, пользуясь отсутствием Катрин, показала новой подруге свою комнату. На половину деда Анне-Марии войти не разрешили. Эльжбета, попав в большую комнату, стены которой были заставлены деревянными шкафами, отполированными до блеска, недоверчиво осмотрелась вокруг.
— Но ведь это обыкновенная столовая, с буфетами, украшенными красивой резьбой. А где спальня? Ведь ты как будто бы спишь в шкафу? Как все бретонцы.
Анна молча подошла к шкафу, который днем имел вид большого буфета, у которого передняя стенка была покрыта резьбой, и открыла дверцы.
— Бывают высокие шкафы, на четыре постели, и такие, как этот, — на две. У некоторых вместо ажурных дверей — занавески. Скамейка перед шкафом может служить столиком, когда больному ставят миску с едой, а иногда пользуются как табуреткой, если кто-то хочет сесть у ложа. Здесь спят Катрин с Пьером.
Слушая объяснения подруги, Эльжбета долго рассматривала то, что было внутри: покрытое вышитым покрывалом супружеское ложе, гору хорошо набитых пером или сеном подушек и маленькую узкую полку, прикрепленную к задней стенке. Она спросила, зачем эта полка, раз люди спят в шкафу, а одежду прячут в сундуки? Анна-Мария в этот момент почувствовала свое превосходство над подругой.
— Должны же они куда-то положить носки, кофточку, сухую рубашку? Ведь никто же не ходит по комнате раздетый.
— Ты говоришь: сухую? А когда она бывает мокрой? И почему нельзя раздеться перед тем, как влезть в шкаф?
Хорошо, что эти смешные вопросы не слышал Ианн, иначе у него начался бы приступ бешенства, но они были одни, и Анна-Мария объяснила Эльжбете, как маленькому ребенку, что в шторм и дождь все возвращаются домой промокшие до нитки. Мокрые рубашки сушат у камина, где обычно теплее, хотя не настолько тепло, чтобы вещи, развешенные для сушки, высохли к утру. А что касается раздевания перед сном? Но ведь в этой комнате вдоль двух стен стоит несколько шкафов, и в них спит все семейство ле Рез: двое мужчин и три женщины. Святая Анна Орейская! Как бы это выглядело, если бы каждый ходил раздетым? Мужчины, перед тем как влезть в шкаф, снимают только шляпы и сабо, а женщины — накрахмаленные чепцы, иногда юбки, но и то когда сидят уже на сеннике. Обычно они влезают в шкафы последними — после того, как проверят, все ли в доме в порядке и потушен ли свет.